«Весны гонцы (книга первая)»

Екатерина Михайловна Шереметьева Весны гонцы (книга первая)

Мы молодой весны гонцы,

Она нас выслала вперёд!..

Тютчев

Выбрать дело по душе и по способностям, найти свое место в рабочем строю — это, вероятно, и есть то трудное счастье, которое ждёт и ищет каждый молодой человек, вступающий в жизнь.

И в те далекие пятидесятые годы, о которых рассказывает роман «Весны гонцы», как и сегодня, велика была у молодёжи тяга к актёрской профессии.

Хотя в последнее время и появилось немало биографий и автобиографий талантливых, любимых актёров, но о самых первых, студенческих годах будущих актёров написано немного.

В актёрском деле, как и во всякой другой профессии, самое главное — это природная одарённость, но, кроме этого, необходимо овладение и «ремеслом» — техникой мастерства, без которого невозможен полноценный труд.

Профессия актёра имеет одну особенность: в своей работе человек является одновременно и творцом и материалом. И главное звено в подготовке будущих актёров, по существу, составляет работа над «материалом» — над будущим актёром-человеком.

Первостепенное значение имеет нравственное воспитание будущего актёра — человека и гражданина. Знакомя с основами мастерства, педагоги стремятся разбудить в студентах интерес к знанию, — ведь только через него можно прийти к высокой общей культуре, к пониманию многообразия современной жизни своей страны и всей планеты. Стремятся воспитать в них чуткость, повышенное внимание, бережное отношение к людям, скромность, умение жить в коллективе, подчинять личные интересы общественным, не бояться неизбежных трудностей и даже горечи неудач.

Много преподавательского труда и труда самих студентов требует овладение не только внутренней культурой, но и внешней техникой — правильной, свободной речью, разнообразными формами движения, музыкальной грамотой и т. д.

Вот об этой сложной актёрской «школе», о тревожной юности своих героев рассказывает автор романа «Весны гонцы», в прошлом — актриса и преподавательница театрального института, человек с большим жизненным и профессиональным опытом.

Первое издание романа «Весны гонцы» принесло сотни горячих, заинтересованных читательских писем, адресованных издательству и автору.

И сейчас, через двадцать пять лет после первого издания романа, ещё приходят письма читателей. Значит, книга не оставляет равнодушной, значит, книга волнует, значит, книга живёт, значит, книга работает.

Глава первая. Государственный театральный…

С чемоданчиком и жакетом в руках Алёна вышла из вокзала на большую шумную площадь.

Утро было хмурое, небо, затянутое высокими облаками, то и дело сыпало мелким коротким дождём. Но Алёна не замечала дождя — все её чувства и мысли были устремлены к незнакомому и будто знакомому городу.

Нравился ли он ей, она ещё не понимала, но хотела, чтобы понравился. Прислушивалась к непривычному шуму, ловя обрывки разговоров, рассматривала дома, которые видела прежде в кино и на фотографиях, вглядывалась в лица людей.

Никто не знал её в этом огромном городе, и потому было удивительно свободно, весело, хотя и чуть страшно. В зеркальной витрине она увидела отражение рослой, крепкой девушки в рябеньком платье, с чемоданчиком и жакетом на руке. И вдруг показалась самой себе смелой, независимой путешественницей. Вроде шекспировской Виолы, вступившей на неведомый пустынный берег. Сдерживая улыбку, Алёна сказала себе: «Подумаешь, „необыкновенная“! Дылда с круглой красной физиономией! „Особенная“! Вот не примут в институт, тогда попрыгаешь, Виола вологодская!»

В то, что её не примут в институт, Алёна даже не допускала и в мыслях и называла себя «вологодской Виолой» только так, чтобы раззадорить себя. С Вологдой она рассталась легко, а вот сердце её принадлежало Крыму, где прошло раннее безоблачное детство.

…Прозрачный прохладный вечер, море светлое, тихое, жёлтая заря обещает хорошую погоду, и так особенно, по-весеннему свежи запахи, а только вздохнув полной грудью, сразу скажешь — весна!

Алёна залезала на обрыв, спускавшийся к шоссе двумя ступенями. Сюда они приходили с братом посидеть вечерком, посмотреть на море, и на город, и на змеившееся внизу шоссе, по которому отец водил автобусы в Севастополь. Любила рассматривать склоны главной гряды, за которую пряталось вечернее солнце.

Алёнка сидела, устремив взгляд на блекнувшее небо и море, и пела:

По долинам и по взгорьям Шла дивизия вперёд…

От любимой отцовской песни на душе становилось празднично. Желтоватый свет ранних сумерек, неподвижное сиреневое облако на склоне темнеющей горы, море, чуть подернутое рябью…

…А как весело провожали их отец с Андрюшкой! Разве думала она тогда, что прощаются навсегда?

У отца в том году отпуск был в середине лета, Андрейка оканчивал школу… И Алёна с матерью поехали вдвоем к тете Любе на день рождения.

…Только отпраздновали день рождения, а назавтра война. Утром вбежала соседка:

— Вы что, радио не слушаете? Гитлер на нас напал!..

Мать засуетилась, засобиралась домой, а дядя Петя, тети Любин муж, сказал:

— Погоди. Что Андрей Захарыч сообщит. Тут наобум не годится.

Ждали три мучительных дня, получили телеграмму: «Оставайтесь Любы подробно письмом». Дождались и письма: «Оставайтесь покуда у Любы. Война будет недолгая, — писал отец на тетрадном листке. — Мы обое уходим в Красную Армию. Адреса сообщим. Писать будем на Любу. Прощайте, до скорого свидания. Андрей и Андрейка».

Мать заплакала:

— И Андрюшенька, мальчик мой…

— Перестань, — одернула тетя Люба. — Только себя и детей расстраиваешь. Написано тебе: война будет недолгая.

— Тебе хорошо — у Петра твоего броня!

— Стыдись! Словно Андрей мне не брат, а Андрюшка не племянник. Не накликай беды.

Шестилетняя Алёнка не очень понимала, что такое война, но тревога тех дней передалась и детям.

Опорой своим и чужим была тетя Люба. Добрая, жизнерадостная, она умела поддержать в горе, помочь советом, утешить, ободрить.

В самое страшное время, когда немцы заняли родной Крым, не стало тети Любы. В четыре дня сгорела от простуды.

Дядя Петя, сразу постаревший, поручил Алёнке уход за трехлетним Степашкой и годовалым Алёшенькой. А хозяйство в доме передал Алёнкиной матери.

Только и радовали письма-треугольнички, приходившие от отца и брата.

И когда уже солнце засветило ярче и подступила весна, вдруг не стало треугольничков…

— В наступлении писать некогда, — успокаивал дядя Петя.

На исходе апреля сорок четвертого одна за другой пришли похоронки: «Старший сержант Андрей Захарович Строганов пал смертью храбрых», «Лейтенант Андрей Андреевич Строганов…»

Детство не вернулось.

А через год после Победы мать так неожиданно вышла замуж, и надежда на возвращение домой стала пустой мечтой. Всё чаще видела Алёна во сне дом, любовно построенный отцом и разбитый бомбой, родной дом и море.

Ничего не знала она в жизни прекраснее моря! Стоять у самой воды или, забравшись высоко на гору, смотреть, смотреть и слушать… Говорят, шум моря однообразен. А он каждый день новый! А воздух! Где ещё дует такой солёный, вкусный ветер? Как бывало весело уйти с братом на лодке далеко в море, играть в открывателей новых земель! Или броситься в прохладу волн и нырять, скатываться с гребня! А то ещё лечь на спину и, покачиваясь, глядеть в небо и воображать, что поднимаешься, поднимаешься высоко над землей, над горами, закутанными в облака, и вот-вот сейчас, зачерпнув ладонью, плеснёшь вверх, и капли воды забьются, шипя, на раскаленном солнечном диске… Море! Из-за него Алёна и решила ехать учиться не в Москву, а сюда, в приморский город.

Петр Степанович, отчим, которого она упорно звала по имени-отчеству, говорил: «Разочаруешься, это море на ваше не похоже».

— Хоть какое-нибудь, да море, — упорно отвечала она. — Надоело мне тут у вас… всухомятку жить.

Стать артисткой Алёна решила в восьмом классе. А может, и раньше, до войны. Нет, пожалуй, тогда, в Крыму, каждый день ей нравилась новая профессия: то она хотела стать, как отец, шофёром, то портнихой, то капитаном дальнего плавания, то врачом в санатории, то киномехаником.

Но с тех пор, как помнила себя, любила петь и танцевать. Танцевала под радио, под оркестр в парке, под звуки рояля, доносившиеся из санатория, танцевала дома, во дворе, а случалось, — и на улице. И попадало же от матери за эти танцы!..

Как весело жилось в те годы! Андрюшка называл её болтуньей-хохотуньей, дразнил, что у неё «рот до ушей, хоть завязочки пришей», иной раз сердился, что Алёнке всё смешно. Как давно это было!..

Детство не вернулось. Общительная болтунья-хохотунья стала застенчивой, нерешительной, замкнутой и одинокой, особенно после того, как мать вышла за Петра Степановича. Как ей хотелось тогда убежать от обиды и от этих длинных, холодных, тёмных зим, бесконечного снега, скучного неба, леса, скрывающего горизонт, давившего со всех сторон… Но бежать было некуда, да и прежней детской смелости у неё не стало. Жалко было маленького Лёшеньку, да и мать жалко. Но отношения испортились. Алёна грубила, обижала мать.

В восьмом классе ей посчастливилось почти подряд просмотреть кинокартины «Она защищает Родину» и «Сельская учительница». Поражённая судьбой главной героини, Алёна глубоко задумалась о ней… и о себе. Ей казалось, что история Прасковьи — это настоящая жизнь и что после уж, выросшая в горе и борьбе, Прасковья стала артисткой и сыграла для кино сельскую учительницу.

На выпускном вечере играли сцену у фонтана. Играли плохо, Алёна слушала Пушкина и видела совсем другую Марину и другого Самозванца. Роль Марины ей не нравилась. А роль страстного, гордого Самозванца показалась самой прекрасной. Что-то в ней дрогнуло, близкими, своими ощутила она жаркие, нежные строки:

Как медленно катился скучный день! Как медленно заря вечерня гасла. Как долго ждал во мраке я ночном! ………… О, дай забыть, хоть на единый час, Моей судьбы заботы и тревоги!

Всё лето она не расставалась с Пушкиным. Ей хотелось, чтоб Самозванец был революционером, наступающим на горло своей любви. Она убегала в лес и повторяла осинам, березам и елям:

Я миру лгал, но не тебе, Марина, Меня казнить… ………… О, как тебя я стану ненавидеть, Когда пройдет постыдной страсти жар!

Принялась подряд читать все пьесы, какие были в библиотеке Дома культуры, — старые и новые, русские и переводные. Алёна ходила на все кинокартины и спектакли драматического кружка, иногда она плакала, когда зрительный зал оставался холодным, иной раз её смех одиноко повисал в тишине, вызывая недоумение соседей.

Несколько раз Алёна хотела записаться в драматический кружок, но не решалась. Она написала в министерство, где можно выучиться на артистку, и сообщила свой адрес для ответа: до востребования.

Десятый класс Алёна закончила в вечерней школе. Пенсию за отца она получала последний год, а на далекую дорогу надо было накопить денег. В семье лишнего не было, да и просить у отчима Алёна ни за что бы не стала. И она пошла работать в типографию.

В какой именно институт собирается она поступать, сказала матери только за месяц до отъезда. Та подняла её на смех, потом рассердилась: «Какая из тебя артистка? На это талант нужен. Разве артистки такие бывают?»

А вечером за ужином Петр Степанович, как всегда, примирительно сказал: «Я так думаю, что, если таланта нет, и учить не станут в этом, в артистическом. Тогда в другой институт поступишь».

Но ни о каком другом Алёна не хотела и думать.

Свернув на тихую улицу, где помещался институт, она почувствовала, что ей жарко, а ноги дрожат, точно вот сейчас, сию минуту, должна решиться её судьба. Шла то быстро, то почти останавливалась и как-то вдруг очутилась перед трехэтажным серым домом с большими окнами и увидела у подъезда строгую доску: «Государственный театральный…»

Полутьма и влажный холодок вестибюля, в глубине широкая мраморная лестница, белые колонны над нею, торжественная тишина пустого здания — всё было совсем не похоже ни на один из созданных её воображением театральных институтов, всё показалось таким величественным и неприступным. И она впервые всерьез подумала: «А если не примут?..»

— Вам в приёмную комиссию, девушка? — Гардеробщица в красной косынке и тёмном халате чуть подтолкнула её в спину. — Идите-ка вот за ними — эти уж тут освоились.

С улицы, громко смеясь, вошли две прехорошенькие девушки в пестрых крепдешиновых платьях, лакированных босоножках, прозрачных, как стекло, чулках, с цветными дождевиками и большими красными сумками. Они быстро пробежали по ступенькам мимо Алёны.

Алёна пошла за ними, но возле двери с надписью «Приёмная комиссия» остановилась. Подождала.

У окна, перед столом сидела пожилая женщина с бледным лицом — секретарь приёмной комиссии.

— Садитесь. Заявление подавали? Как фамилия? Приезжая? Откуда? — дружелюбно расспрашивала она, — Сегодня вечером, в семь, консультация по специальности. Первый отборочный экзамен послезавтра утром.

Комендантша общежития — полная, загорелая, лет тридцати, ввела Алёну в светлую комнату с четырьмя кроватями. Две были аккуратно заправлены, а на двух других лежали голые матрацы и подушки без наволочек. Комендантша, положив на подушку одеяло и бельё, сказала:

— Располагайтесь на новоселье. А посчастливится — четыре годика тут у нас отживёте!

Алёна ещё не кончила застилать постель, как в комнату вошла невысокая миловидная девушка с мелкозавитыми светлыми волосами, в халатике и тапочках на босу ногу. На плече её висело полотенце, а в руке мыльница. Она остановилась, вытаращила голубые глаза, несколько театрально подняла руку с вытянутым вверх указательным пальцем, как бы говоря: «Внимание!», и спросила:

— На актёрский?

— Да.

— Ну — блеск! — И заговорила быстро-быстро, только успевай понимать: — И я, и Валя, на той кровати, тоже на актёрский. Вас как зовут? А меня Глаша — Глафира Петрова. Я орловская, то есть родилась в Орле, а потом эвакуация, и перебазировались мы в Щербаков, бывший Рыбинск. А ты откуда? — спросила она.

— Крымчанка. А сейчас с Вологодчины, из Забельска.

— Понятно, — перебила Глаша и опять, перескакивая с одного на другое, рассказала Алёне, что им (если, конечно, попадут) повезло, — мастерскую принимает сам художественный руководитель института профессор Рышков, народный артист. Слыхала?

— Рышков! — Алёна громко ахнула. Рышков, знаменитый артист и режиссёр, ученик самого Станиславского! Алёна читала про него в журналах, газетах и в тех немногих книжках о театре, какие только нашла в забельской библиотеке. Рышков будет учить её — Алёну…

— Но, говорят, дело даже не в нём, — бойко продолжала Глаша. — Самая удача — это доцент Соколова Анна Григорьевна, лучший педагог в Советском Союзе, так все говорят. Вести курс будет она — Соколова. А консультации проводят профессор Добросмыслов и преподаватель Бух Стелла Матвеевна. Профессор больше рассказывает о дореволюционном периоде, а Стелла одним не советует даже держать экзамен, другим говорит: «Где у вас мысль?» или: «Читайте попроще». Заставляет этюды делать, ужасно неинтересные. Например, зажги примус, когда в руках ничего нет. Это называется «с воображаемыми предметами». Чушь вообще!

— Пойдешь на консультацию? — спросила Глаша. — Валя не ходит больше, ей Стелла сказала: «Не поступать — разрыв данных». Внешность — на характерную актрису, а голос и это… в общем душа — на героиню. Валя очень переживала, но решила всё-таки держать. Стелла, говорят, не особенно авторитетна. А Валя мне нравится.

Обычно Алёна нелегко сходилась с людьми, но Глаша как-то сразу стала своей, вникла во все Алёнины дела, напоила её чаем с халвой, съездила с ней на вокзал за вещами, помогла разобрать, что сдать на хранение, а что оставить в комнате. За это время она успела рассказать Алёне, что родители её с первого до последнего дня войны воевали: мать — медсестрой, отец — «по связи», сейчас он мастер на телефонной станции. А Глаша с бабушкой эвакуировались. Сначала в Сызрань, потом бабушка — она хоть старая, но беспокойная до невозможности — придумала летом сорок третьего ехать на пароходе в Кинешму — там при царе Горохе какие-то дедушкины родственники жили. Кинешма — городок симпатичный, а поездка интересная! С пересадками почти месяц тащились. Волга — на всю жизнь впечатление. А когда отец демобилизовался, один фронтовой товарищ уговорил его обосноваться, в Рыбинске — тоже симпатичный городок. Там и осели.

Потом Глаша выложила Алёне все собранные ею за неделю сведения об институте и собственные наблюдения. Народу поступает много, а примут всего шестнадцать человек — конкурс огромный. И особенно большой наплыв девушек, а их возьмут меньше, чем мальчишек, — кошмар! Между прочим, из поступающих мальчиков некоторые ничего себе! Например, один из Сибири, Александр Огнев, — умный и на вид такой… как бы это сказать… герой! И голос… и талантливый абсолютно. И Стелла про него говорила студентам с третьего курса, что у Огнева великолепные данные. Только уж слишком серьезный он. «Василия Теркина» читает — что надо! Колхозник, между прочим. ещё есть один, здешний — Хорьков Валерий, удивительно симпатичный, вежливый! Читал стихи Щипачёва — ну просто артист. Стелле он тоже понравился. Девушек много, но лично ей, Глаше, почти никто не нравится, то есть все они славные, но какие-то… неподходящие. Да! А про неё саму Стелла сказала: «Скорогово́рит и непонятная индивидуальность, но поступать стоит».

Алёна внимательно слушала Глашу, и все сильнее охватывал её страх, что не попадёт в институт. Алёна вспомнила нарядных девушек, таких изящных и таких уверенных. И рядом представила себя. И сразу в памяти возникли насмешливые слова матери: «Разве артистки такие бывают?»

Алёна посмотрела на новую подругу: васильковое крепдешиновое платье ладно сидело на полной её фигурке.

— Ты что на меня так смотришь? — спросила Глаша. — Что ты приготовила читать?

Алёна заставила себя ответить спокойно:

— «Тройку» Гоголя.

— Ох, это многие читают! А ещё что?

— Басню «Ворона и Лисица».

Глаша даже руками всплеснула.

— Ой! Ну, все читают! А стих у тебя какой?

— Я хотела Симонова…

— «Жди меня»? Ну, буквально все читают! Это ужасно невыгодно, — тоном специалиста объявила Глаша. — Во-первых, экзаменаторам надоедает одно и то же. Кроме того, кто-то может прочесть лучше тебя — опять невыгодное сравнение! — Видимо, заметив отчаяние в глазах Алёны, она сказала ободряюще: — Ну, ничего… А может, ты ещё что-нибудь знаешь?

Алёна замотала головой.

— Прозы другой не знаю… и басню…

— Ну а стихи?

— Стихов я много могу. Маяковского и Пушкина.

— Вот это лучше!

Сидя на Алёниной кровати, они вспоминали стихи и решили, что лучше всего читать «Сожженное письмо» Пушкина или «Секрет молодости» Маяковского.

— Теперь прочти — посмотрим, что у тебя лучше. А вот и Валя кстати! Знакомься, Валя Красавина!

Валя приостановилась в дверях, посмотрела на Алёну, улыбнулась. Она согласилась, что оба стихотворения хороши, важно, какое лучше получается у Алёны.

Но Алёна читать не захотела. Побоялась не понравиться и совсем потерять уверенность.

— Идемте, что ли, обедать, девочки? — сказала Валя, видимо, поняв мысли Алёны. — Сама решишь, что читать. Да ещё вечером консультация…

Алёна с тревогой подумала о вечере, об этой Стелле. Вдруг и ей скажет, как Вале. Что тогда? Хватит ли у неё силы пойти на экзамен, если скажут, что она «неподходящая»? Валя ей показалась просто героиней.

За обедом в чистенькой столовой поблизости от института выяснилось, что Валя из Архангельска, воспитанница детдома: родители погибли в сорок первом. Валя четыре года занималась в кружке художественного чтения при Доме пионеров и заняла первое место на областном смотре самодеятельности. Глаша оказалась ещё более опытной — с шестого класса играла в школьном драмкружке, а последний год выступала в Доме культуры, куда её пригласили на роль Машеньки. И хотя за эту роль она даже получила грамоту, считала Машеньку не своей ролью, а мечтала играть Анну Каренину.

Алёна совсем приуныла. Всего один раз в седьмом классе она с тремя девочками танцевала на школьном концерте молдовеняску, да и то спутали фигуры и, не закончив, убежали.

В девятом классе учитель литературы Митрофан Николаевич всегда вызывал Алёну читать стихи. Она охотно читала, чувствовала, что получается хорошо, и девочки хвалили. А Митрофан Николаевич очень внимательно слушал. В последней четверти он сказал: «У вас, вероятно, артистический талант. Хотите выступить на вечере?» Алёна согласилась со страхом и восторгом и больше готовилась к выступлению, чем к экзаменам. Уходила в лес и во весь голос, выкладывая всю душу, читала:

Они гласят во все концы: «Весна идёт, весна идёт! Мы молодой весны гонцы. Она нас выслала вперёд!»

Потом бродила молча, вдыхая сырой, беспокойный весенний воздух, запахи смолы и хвои, прелого листа и молодых берёзовых почек, подставляла лицо свежему ветру, лучам не очень щедрого северного солнца и думала о том, как после своего выступления на вечере скажет Митрофану Николаевичу, что хочет быть артисткой. Потом пела, подражая Обуховой: «Не брани меня, родная», — и опять читала.

Накануне школьного вечера девочки сказали ей, что к Митрофану Николаевичу приехала из Вологды невеста и он женится.

Алёна на вечере не выступала, даже в школу не пошла — сказала матери и девочкам, заходившим за ней, что угорела. Спать легла рано — вместе с братишками, детьми тети Любы и Петра Степановича, ночью все обдумала и окончательно решила: уйти в вечернюю школу, поступить на работу, чтобы скопить денег и уехать учиться на артистку, а пока записаться в драмкружок при Доме культуры.

Жена Митрофана Николаевича, новая учительница математики, бойкая брюнетка, с неистощимым жаром играла все любимые Алёнины роли: Бесприданницу и Любовь Яровую, Анну Каренину и Зою Космодемьянскую, вызывая восторги зрительного зала. Разве могла Алёна рискнуть состязаться с ней?

Только теперь, увидя недоумение Вали и Глаши, она поняла, как глупо тогда поступила, как она беспомощна по сравнению с другими, как досадно, что она никогда нигде не выступала.

Консультация была назначена на семь часов, но Алёна с Глашей в начале седьмого уже вышли из общежития. По широкой белой мраморной лестнице девушки поднялись в зал, разделённый колоннами, и только уселись на старинный диван красного дерева против двери в аудиторию, как вслед за ними вошел плотный, среднего роста паренёк. Круглое лицо с неопределёнными чертами, золотисто-розовой кожей и пухлым ртом казалось совсем детским. И волосы пушились, как у малышей. Он повертелся возле колонны, потом, неловко заложив руку за борт глухо застёгнутого пиджака, нерешительно направился к девушкам.

— Новенький — первый раз вижу! — шепнула Глаша.

Новенький остановился возле дивана и посмотрел на девушек с мрачной растерянностью.

— Тоже поступаете? — спросил он с таким трагическим выражением, будто шёл на верную смерть.

— Поступаем! — в тон ему ответила Глаша и, не выдержав, расхохоталась.

Он грустно посмотрел на Глашу:

— Пожалуйста. Я привык.

— Извините! Право, извините! — продолжая смеяться, сказала Глаша. — Но вы такой…

Алёне стало жаль его.

— Садитесь! — Она подвинулась, приглашая сесть рядом.

Лицо юноши просияло, и улыбка — мелкие, очень белые зубы и ямочка на щеке — придала ему ещё большую детскость и миловидность. Он сел и спросил негромко, слегка заговорщицким тоном:

— Вы уже бывали на консультациях? Не знаете, как оно… тут все это… происходит?

— Могу информировать! — сказала Глаша. — Только прежде познакомимся. Как вас зовут?

— Евгений Иванович Лопатин. То есть Женя, — засмеялся он вместе с девушками.

Чем ближе к семи, тем больше Алёной овладевало беспокойство — помнит ли, что должна читать на этой консультации, представляла, как мучительно трудно будет, когда столько глаз вокруг.

Алёна вглядывалась в каждое новое лицо, и никто не оставлял её равнодушной: тревожные, как бы ищущие поддержки взгляды рождали горячий отклик и расположение; другие — холодные и высокомерные — вызывали у неё неприязнь. В зале становилось душно, и он весь гудел от многолюдья.

— Сколько сегодня народу! — сказала Глаша. — Последняя консультация. — И показала глазами на девушек, которых Алёна встретила утром в приемной комиссии: — Обратите внимание, какие красули! Воображают, что обе — Ермоловы! Чёрненькая — Патокина Зина, а «перекись» — Изабелла Зубова.

На Зине было красное с оборочками платье и красные туфельки, а на Изабелле — зелёное с белой отделкой и белые туфли.

— Красивые! — с восхищением и тоскливой неприязнью заметила Алёна.

— И столь же бездарные! — раздраженно отрубила Глаша, но, взглянув на дверь, громко шепотом сообщила: — Стелла! Стелла катится! — И встала, одёргивая платье.

В зал неторопливо вошла нарядная женщина, вся она была круглая и казалась составленной из светлых воздушных шаров разной величины; сверху тоже был посажен шар, потемнее, — с круглым лицом, выпуклыми глазами и круглым, ярко накрашенным ртом. За Стеллой шли три молодых человека. По сановной важности их лиц было ясно, что их судьба не зависит от консультации.

— Третьекурсники! — шепотом объяснила Глаша. — Её помощники-адъютанты!

Разговоры оборвались, и уже почти в полной тишине прозвучали громкие ласково-насмешливые слова Стеллы Матвеевны:

— Смотрите, что делается! До утра не разобраться! — Она остановилась у двери аудитории и сказала властно: — Давайте начинать.

Разместились вдоль стен аудитории по обе стороны стола, за которым восседала Стелла Матвеевна с помощниками, свободной оставалась большая площадка с единственным стулом посередине. «Лобное место», — подумала Алёна, а Женя шепнул: «Эшафот!» Стелла Матвеевна, тихо переговариваясь с помощниками и посмеиваясь, медленно оглядела собравшихся.

— Кто в первый раз — поднимите руки.

Алёна, Женя и ещё около десятка человек подняли руки.

— Сначала посмотрим новеньких, а уж остальных… как успеем. Ну, кто храбрый — кто первым? — спросила она.

Алёна чувствовала, что страх с каждой секундой забирает её всё сильнее, — ждать нельзя! — и поднялась. Одновременно с ней у противоположной стены тоже встала девушка, они взглянули друг на друга и одновременно сели. Все засмеялись.

— Жребий, что ли, бросать? — Стелла Матвеевна посмотрела на Алёну, потом на другую девушку.

Та быстро замахала руками и сказала хрипло:

— Пусть она первая?

Алёна ледяной рукой сунула Глаше сумочку и, почувствовав себя нескладной, огромной, тяжёлой, как ломовая лошадь, цепляясь ногами за ножки стульев, пробралась между сидевшими. Никого не видя, ничего не понимая, вышла на «лобное место», остановилась позади стула, глядя в пол и теребя холодными дрожащими пальцами концы пояса.

— Не хотите назвать свое имя и фамилию? — с чуть насмешливой ласковостью спросила Стелла Матвеевна.

И Алёна с испугом сообразила, что уже слышала этот вопрос, но он скользнул как-то мимо сознания, точно и не её спрашивали. До чего же глупо! Как ненормальная! Но ответить она не успела — раздался голос Глаши:

— Строганова Елена Андреевна.

Послышались одинокие смешки.

— Стыдно смеяться! — нравоучительно остановила их Стелла Матвеевна. — Девушка смущается, и ничего тут нет особенного. Что вы приготовили нам, Леночка?

В её ласковом тоне слышались превосходство и снисходительность, а то, что взрослую девушку она назвала, как маленькую, Леночкой, рассердило Алёну. Она почувствовала себя противно жалкой, беспомощной, смешной. Не поднимая взгляда, уставясь на сиденье стула, Алёна с трудом выговорила глухим, прерывающимся голосом:

— Проза — «Тройка» Гоголя, басня — «Ворона и Лисица», стихи Пушкина и Маяковского.

— Пожалуйста. Начинайте с чего хотите.

Алёна судорожно вздохнула, руки помимо её воли метнулись к спинке стула и снова вцепились в кушак.

— Гоголь. Отрывок из поэмы «Мёртвые души»…

Голос то пропадал, то гудел, словно из бочки, она не могла совладать с ним. «И какой же русский не любит быстрой езды? Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться…» Она с ужасом слушала странно чужой голос и, понимая, что терять уже нечего, с отчаянным вызовом выкрикнула: «Черт побери всё!»…

Вряд ли Гоголь предполагал в этих словах то содержание, которое вложила в них Алёна, но, должно быть, именно своё содержание, своя мысль, своё чувство вдруг вернули ей голос. ещё не веря и как бы спрашивая: «Это правда или мне кажется?», она произнесла: «Его ли душе не любить её?», прислушалась, и, будто утверждаясь в мысли: «Могу ли не радоваться, когда это мой собственный голос?» — сказала: «Её ли не любить, когда в ней слышится что-то восторженно-чудное?» и, осмелев, посмотрела на слушателей. Не холодные, не насмешливые — нет! — внимательные, сочувствующие взгляды встретила она… И уже больше не думала ни о голосе, ни о руках, полетела «невесть куда», стремительно, легко, весело… «И понеслась!.. понеслась, понеслась!.. на неведомых светом конях!» Алёна ощутила себя частицей Руси, необъятной, прекрасной, перед которой, «косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства».

Она не понимала — хорошо или плохо прочла, знала только, что совсем не так бывало на уроках Митрофана Николаевича, когда её слушали свои девочки и он…

— Теперь стихи, пожалуйста.

Безумных лет угасшее веселье… —

неожиданно для себя начала Алёна любимое Митрофаном Николаевичем стихотворение и точно ему признавалась, что вспоминать тяжело и горько, а впереди все неясно и тревожно…

И может быть, на мой закат печальный Блеснёт любовь улыбкою прощальной, —

сказала она. Читать больше ничего не хотелось, но сладкий голос Стеллы потребовал:

— Басню, пожалуйста.

Алёну рассердила Стелла и то, что она шепталась с помощниками, и вслед за ней все вокруг зашептались. И, обрушив своё раздражение на дуру Ворону, Алёна рассказала её историю. Почему все смеялись? Даже Стелла негромко поквакивала. Разве басня смешная? Или она сама, Алёна, смешная?

Стелла Матвеевна улыбнулась.

— Ну, хорошо. Значит, мы с вами так решим: «Тройку» на экзамене читать не надо. Возьмите какой-нибудь лирический отрывок. Стихи и басня в порядке, садитесь.

Алёна поняла только, что её не забраковали, что она может держать экзамен, и легко, даже не заметив как, очутилась на своём месте. Глаша одобрительно подмигнула и слегка хлопнула её по бедру, а Женя шепнул: «Молодец!» — и от растерянности как-то кривенько улыбнулся. Алёна, чувствуя себя уже опытнее, пожала его неживую руку своей, внезапно потеплевшей, и тихонько сказала: «Идите скорей. Право, лучше. Вы обязательно понравитесь». Он встрепенулся, а на «лобное место» уже вышла девушка, уступившая Алёне очередь. Вновь обретя способность видеть, слышать, понимать, Алёна сочувственно посмотрела на невысокую, очень худенькую фигурку, на беспокойно метавшиеся маленькие руки, на нежное лицо с лихорадочным румянцем и тревожно-сосредоточенными, необыкновенно кроткими жёлто-карими глазами.

— Яхно, Агния Николаевна, — мелодичным голосом отвечала на вопросы девушка. — Восемнадцать лет. Из Таллина.

История Леночки Огородниковой прозвучала не так, как представляла её себе Алёна, читая «Спутники», а куда трогательнее, да и сама Леночка Огородникова теперь представлялась такой же худенькой, с острыми плечиками, большеглазой и нежной, с такой же ясной улыбкой, как Агния.

— Вот это подходяще, — зашептала Глаша.

Леночка Огородникова очень понравилась Алёне.

Только Женя поднялся, чтоб идти отвечать, а к стулу уже направилась довольно крупная девушка в строгом костюме. Правильные черты её лица были несколько тяжелы, под широкими бровями блестели недобрые чёрные глаза. С высокомерным видом, точно нехотя, едва открывая рот, она отвечала на вопросы Стеллы Матвеевны, а на вопрос, сколько ей лет, ответила так, что никто ничего и не понял.

Ты говорила мне «люблю», Но это по ночам, сквозь зубы, —

неожиданно громко и пронзительно, с выкриками завела она и тянула одну строку за другой назойливо, бессмысленно — так, что трудно было понять, о чем речь. И вся раскачивалась, а рот держала в напряженной полуулыбке, и от этого получалось вместо «говорила» — «гэворила», вместо «люблю» — «лебли», и было неловко за неё.

— Вы к нам уже поступали? — вдруг прервала её чтение Стелла Матвеевна.

— Прошлый год, не прошла по конкурсу, — вспыхнув, зло ответила девушка. — А какое это имеет значение?

— Значит, вы уже в третий раз пробуете? — сладким голосом, но плохо скрывая раздражение, заговорила Стелла Матвеевна. — В прошлом году я не присутствовала на экзаменах, а два года назад вы у меня консультировались, я вас помню! Не поверили мне и отсеялись на первом же туре. Я вам по-прежнему не советую держать экзамен — это не случайности что вы не попали уже два раза. Садитесь.

— Кошмар!.. — шепнула Глаша.

У Алёны было противное ощущение жалости, неприязни, стыда — неужели можно так не видеть себя, своих недостатков, так безобразно кривляться? И три года упорно лезть и проваливаться — как не стыдно! Ну как не стыдно!

Женя опять опоздал, девушка в пышном прозрачном платье, с подкрашенными губами, приклеенными ресницами и кроваво-красными ногтями забубнила что-то невнятное.

Алёна оглянулась на Женю. Он тупо смотрел в пространство и шевелил губами — очевидно, повторял текст. «Ведь опять пропустит очередь!» И когда Стелла Матвеевна посоветовала девушке держать экзамен в другой институт, Алёна легонько толкнула Женю локтем:

— Идите!

Он вскочил, как внезапно разбуженный, огляделся непроснувшимися глазами и, сильно выбрасывая ноги, видимо, стараясь показаться развязным, вышел на «эшафот». Послышались смешки, Алёна тоже не удержала улыбки. Хотя каждое его движение и растерянное выражение лица говорили о мучительной застенчивости, что-то в Жене — детская ли припухлость лица, неуклюжая, чуть косолапая походка или какие-то другие черты противоречили его отчаянному виду, и отнестись к нему серьезно было невозможно.

Женя остановился рядом со стулом, одной рукой схватился за спинку его, а другую с ненужной силой сунул за борт пиджака.

Не дожидаясь вопроса, уныло отрапортовал:

— Лопатин Евгений Иванович. Восемнадцать лет. Здешний. То есть местный. В общем здесь родился и живу.

Раздался смех.

— Тише, тише, товарищи. Что вы! — остановила Стелла Матвеевна, но глаза её смеялись.

Женя нахмурился и ещё глубже засунул руку за борт пиджака. Одна из пуговиц, не выдержав, с треском оторвалась и покатилась под стол. Женя зажмурился, точно с ним произошло нечто совершенно неприличное, и ринулся под стол за пуговицей. Аудитория загрохотала. Багровый, вспотевший, Женя сунул пуговицу в карман и пошёл к стулу. Смех затих не сразу, и чувствовалось в наступившей тишине ожидание нового повода для взрыва. Если бы Женя ничего больше не сделал смешного, развеселившаяся аудитория всё равно уже воспринимала бы его как явление комическое. Историю с замначфинотдела, пропившим казенные деньги, он старался изложить как можно деловитее, скромнее, и от этого пошловатый рассказ с натужными, тяжелыми остротами приобрел легкость и юмор, каждая фраза вызывала восторг слушателей. Но лицо Стеллы Матвеевны стало серьезным, потом хмурым, она жестом прервала Женю и строго спросила:

— У вас нет другой прозы?

Втянув голову в плечи, часто моргая, Женя сказал упавшим голосом:

— Есть. Только, наверное, ещё хуже… Чехов.

Аудитория разразилась хохотом. Алёна вдруг почувствовала, что этот неумеренный восторг слушателей вредит Жене, настраивает Стеллу Матвеевну против него. Она дернула Глашу, зашептала:

— Тише! Ну, тише! Перестаньте!

— Считаете, что Чехов может быть хуже скверненького юмористического рассказика? — с холодным раздражением спросила Стелла Матвеевна.

— Я не в том смысле… — залепетал Женя.

— Вы же десятилетку окончили? Или вы просто хотите посмешить? Не думайте, что такие дешевые штучки здесь проходят. Читайте Чехова!

По-видимому, большинство поступающих поняло, что смех только вредит товарищу, и рассказ Чехова «Пересолил» выслушали сдержанно. Да и Женя, вконец растерявшийся, торопливо проговаривал текст, очевидно, думая не о содержании рассказа, а о том, как бы не сделать ещё чего-нибудь смешного. Стелла Матвеевна выслушала его и строго предупредила, что «комикование только повредит на экзамене».

Проверив новеньких, Стелла Матвеевна объявила перерыв. Все поднялись и медленно двинулись из аудитории. Уже на ходу Алёна с Глашей стали успокаивать Женю.

— У вас комический талант, — говорила Глаша. — Я-то уж как-нибудь разбираюсь. А она — вредная.

— Вам надо быть посмелей.

В зале с колоннами их сразу обступили со всех сторон — в центре внимания был Женя.

— Не огорчайтесь!

— Ты нарочно или не нарочно?

— Почему Чехов хуже?

— Надо же, пуговица…трык!

Говорили, перебивая друг друга, смеялись. Юноша с глубоко сидящими серыми глазами, крупным мясистым ртом и густой гривой тёмных волос, беспорядочно свисавших ему на лоб, покровительственно похлопал Женю но плечу:

— Определенно комик, прямо-таки Игорь Ильинский. Понимаешь, могу на пари! А вы… — он пристально посмотрел на Алёну, широко раздул ноздри, втянул воздух, — очень оригинальная! — И быстро отошёл.

— О как! Слыхали? — вслед ему иронически бросила Глаша и, взяв под руки Алёну и Женю, потащила их в вестибюль. — Пойдём-ка продышимся!

Они сбежали по ступенькам и остановились у подъезда. На улице вечерело. Человек двенадцать поступающих стояли небольшими группами, громко разговаривали, курили.

— Я вообще не понимаю, — воскликнул чей-то звонкий тенор, — почему той высокой девушке она сказала: не надо «Тройку»?

Алёна тут только сообразила, что ведь и у неё тоже не все благополучно.

— Есть предложение, товарищи! — Глаша взяла за руки Алёну и Женю. — Как вы насчёт… погулять? Плюнем на эту консультацию! А?

Алёна сама не понимала, чего ей хотелось. Надо бы послушать тех, кто уже одобрен педагогом, надо бы выяснить свой вопрос о «Тройке», но… хватит ли духу обратиться к Стелле Матвеевне? И что ещё она скажет? Нет, надо самой разбираться. Во всём, во всех впечатлениях этого дня. И Женя так тревожно-выжидательно смотрел на неё.

— Пошли!

— А можно мне с вами?

— О-о-о, Валерик! — Глаша, улыбаясь, взяла под руку подошедшего юношу. — Знакомьтесь, товарищи!

— Куда пойдем? — спросил он, чуть задержал Алёнину руку, улыбнулся мягко, и улыбка получилась какая-то притягивающая.

— Не знаю… Я только сегодня приехала.

— Тогда я буду гидом!

Глаша, не выпуская Валерия, другой рукой взяла под руку Алёну.

— Женя, цепляйтесь! — скомандовала она.

Но им тут же пришлось разделиться: мешали встречным. Глаша с Валерием пошли впереди, Алёна с Женей — сзади.

Алёна слушала Женю и отвечала, как будто вникая в его огорчения, но внимание то и дело отвлекалось, вдруг она ловила себя на том, что, разговаривая с Женей, решает, читать ли ей всё-таки «Тройку» или послушаться Стеллы? Потом всплывало ощущение неприязни к той изломанной, три года подряд рвущейся в театральный институт девушке, и до дрожи пугала мысль: «А вдруг и со мной так случится? Нет, ни за что!» Потом оказывалось, что она прислушивается к бархатному баритону Валерия, и почему-то возникла уверенность, что он думает о ней, и громко говорит, и идет так особенно легко, высоко подняв голову, тоже для неё. Минут через десять вышли на набережную, и по взгляду Валерия, когда она подошла к гранитной ограде, Алёна поняла, что не ошиблась.

Уже стемнело, и вся земля, дома, деревья, гранит, вода и небо — в сумеречном свете, словно выцвели.

— Вам нравится? — это было скорее утверждение, чем вопрос.

— Не знаю ещё.

— Как! — воскликнул Валерий изумленно, опёрся о гранитную ограду рядом с Алёной. — А я… Я люблю здесь каждый камень. Я здесь родился и прожил все мои двадцать лет, даже войну.

Алёна подумала, что лучше её родного Крыма ничего на свете и быть не может, и спросила:

— А море у вас где?

— Хотите, завтра поедем? Можно за город на электричке или автобусом, — предложил Валерий.

— Поедем! — тоскливо подхватил Женя, — А то помрешь от ожидания.

— Ой! И когда наши мучения кончатся! Наверное, ни в каком другом вузе нет такого мучения! — Глаша всплеснула руками.

— Даже сравнить нельзя! — при этих словах Валерий ловко уселся на ограду. — Я держал в прошлом году в электротехнический — там все ясно: провалил так провалил. Не попал по конкурсу — тоже понятно! А здесь — сплошная муть! Одному ты нравишься, другому нет! — Чем горячее он говорил, тем глубже и мягче, словно играл его голос. — А мне никак нельзя просы́паться! Отец заставил в электротехнический, и я год как на каторге. Он уверяет — втянешься, увлечёшься, полюбишь! А почему другие с первых дней влюблены во все эти физики, математики? А я… мне нельзя просы́паться! — И, закусив нижнюю губу, Валерий уставился вдоль реки.

Всё уже сливалось в темноте, и только загоревшиеся огни и дрожащие столбики их отражений определяли берег.

— Да вы-то попадёте! — вдруг отчаянно сказала Глаша. — А я… если завалюсь… приду на это самое место… и рыбкой… бултых!..

— А я все равно на будущий год пойду, и через два — пойду, и буду ходить, пока не примут! — неожиданно с упрямой злостью сказал Женя. — Как эта… «по ночам сквозь зубы».

— Ой! Не дай бог! — почти беззвучно прошептала Алёна.

И все замолчали, глядя в тёмную гладь воды.

Половина луны выплыла из-за дома и пряталась в редких облаках, звёзды всё яснее проступали на потемневшем небе. Город был усеян огнями, а свет их казался ярче, и куда ни взглянешь, конца нет огням.

Впечатления беспокойного первого дня в большом чужом городе вдруг вылились в чувство одиночества, потерянности.

Алёне представилось, что мать, уложив ребят, моет посуду после ужина, а Петр Степанович с газетой сидит у открытого окна, и говорят они, наверное, о ней. Желают ли удачи? Или мать все ещё хочет, чтобы она вернулась, не понимает, что нет для неё другого счастья в жизни? Как отец Валерия… Алёна внезапно ощутила, что рядом с ней, точно так же, полные тревоги и решимости, думают-гадают о будущем её новые друзья.

Глава вторая. Экзамены

Быть или не быть Алёне Строгановой артисткой? «Быть или не быть?» — вопрос представлялся ей, как и другим, вопросом жизни. Из трёхсот восьми абитуриентов, поступавших на актёрский факультет, до конкурса допущены были шестьдесят три, а из этих шестидесяти трёх могли быть приняты только шестнадцать. Кто же?

Глаша уверяла, что уж конкурса-то ей «не пережить — либо сердце, либо печёнка лопнет».

Две недели экзаменационных волнений измотали отчаянно. Хотя аппетит у Алёны, как всегда, был отличный, она похудела и с удовольствием поглядывала на себя в большое зеркало в вестибюле института, даже старалась лишний раз пройти мимо него. Ей казалось, что чем тоньше девушка, тем она красивее и, значит, имеет большее право стать артисткой.

Первый отборочный экзамен продолжался три дня. В конце каждого дня объявляли список допущенных к дальнейшим испытаниям.

Алёна, Глаша и Валерий были назначены на последний день. Женя прошёл в первый. И был совершенно покорён Анной Григорьевной Соколовой.

— Насквозь тебя видит — понимаешь! — говорил он, блаженно улыбаясь. — Думаете, смеялась на моего Чехова! Ничуть! Она уж как скажет — так и есть: годен — значит, годен, нет — нет, и точка.

Можно утешать других, когда самого уже признали годным.

Для Алёны первый экзамен прошёл почти мгновенно. Она была в первом десятке после перерыва и едва вошла в аудиторию, как её вызвали. Не успев замереть от страха, прочитала басню.

— Почему у вас южный говор? Вы ведь вологодская? — спросила преподавательница, сидевшая за столом с Анной Григорьевной.

Алёна замотала головой.

— Крымчанка я.

— В хорошем месте родились. Теперь там опять чудесно. — И Анна Григорьевна посмотрела на неё, будто знала, как любит Алёна свой Крым. — Вы никогда не выступали прежде? Почитайте-ка нам стихи.

В свободной простоте, во внимательном взгляде, во всём её поведении чувствовалась не показная доброжелательность, а настоящее уважение, интерес. И то, что она, как сказал Женя, «насквозь видит», не пугало, а, наоборот, успокаивало. Алёне захотелось прочитать, то есть, вернее, просто поговорить с Анной Григорьевной о Крыме.

И глупо звать его                           «Красная Ницца», и скушно               звать                       «Всесоюзная здравница». Нашему             Крыму                        с чем сравниться? Не с чем              нашему                          Крыму                                   сравниваться!..

Анна Григорьевна сказала только:

— Спасибо. Вы свободны.

Но Алёне показалось, что глаза её улыбаются.

В «колонном» зале, как назвал его Валерий, Алёну ждала Глаша, уже ответившая до перерыва, и всеобщий болельщик Женя.

— Раз две минуты спрашивали — значит, прошла! — авторитетно заключил он.

Опыт двух предыдущих дней и в самом деле показывал, что, если долго экзаменуют и много разговаривают с человеком — дело его плохо. Но были и исключения, и в душе Алёны боролись гордая уверенность и полная безнадёжность. По-видимому, с Глашей происходило нечто похожее — её весёлое стрекотание вдруг сменялось мрачной немотой. А бедному болельщику Жене попадало попеременно то от одной, то от другой, то за «эгоистическое равнодушие к судьбам товарищей», то за «бестактное влезание в душу».

Наконец экзамен закончился, и в списке счастливцев, допущенных в этот день к конкурсу, оказалась Петрова Глафира, Строганова Елена, Хорьков Валерий, и ещё Алёна с удовольствием отметила, что назвали Агнию Яхно.

Но вокруг было много обиженных, расстроенных, растерянных — кто-то плакал, кто-то скрывал огорчение за иронией. Алёне стало стыдно своей радости, но что было делать?

— Неохота в общежитие идти! — сказала Глаша.

— А мы гулять отправимся! — звонко, словно кастаньетами, щелкнув пальцами, воскликнул Валерий. — Гулять на радостях!

«Ему не жалко никого, или он… — Алёна оглянулась на Женю — у того было тоже виноватое выражение, какое она чувствовала на своем и Глашином лице. — Что же Валерий?»

Как тогда, после консультации, они отправились вчетвером.

И вскоре забыли о потерпевших поражение и свободно, со всем эгоизмом молодости занялись собой.

Первый этап пройден: они оказались допущенными к конкурсу! Сколько вспыхнуло надежд! И каких! Как хотелось играть, отдаваться необычайно сильным, возвышенным и страстным переживаниям! Какие картины возникали в мыслях: на сцене знаменитая артистка или артист! Но впереди маячил конкурс — из допущенных к нему выберут лучших. Окажешься ли ты среди них? Или ждёт тебя беда? Нет, любоваться картинами взволнованного воображения ещё рано. Рано!

Разговоры вертелись вокруг прошедшего экзамена — пустяковых случайных подробностей, в которых почему-то чудился скрытый смысл. Спорили об Анне Григорьевне — она понравилась всем, но Глаша и Женя уверяли, что она ужасно скрытная: притворяется спокойной, а внутри — «ух какая кипучая!». Валерий доказывал, что «она холодновата, а главное её достоинство — необыкновенный ум». Алёне Анна Григорьевна показалась душевной и чуткой женщиной, никаких недостатков она не видела в ней. А в словах Валерия ей послышалась самоуверенность, рисовка, его тон стал раздражать Алёну.

Они бродили по садам, скверам и набережным до восхода солнца. Утомленные, притихшие, медленно шли по сонному проспекту, держа курс на институт. Станет или не станет он родным домом?

Войдя на мост, Алёна невольно приостановилась.

Сквозь прозрачные перистые облака золотился и розовел край неба. Город ещё спал в утренней бледно-сиреневой дымке. Стройные ряды неярко окрашенных домов, тёмные пятна земли, светло-серую полосу гранита над водой неясно отражала река — широкая, гладкая, будто неподвижная в ранний утренний час. Алёна не могла бы точно сказать, чем именно поразил её город, но в это утро она впервые увидела его своеобразие, строгость, простоту и то неуловимое, что не определить словами и потому называют душой города, то, в чём проступают черты создавших его поколений и что говорит о себе сегодняшний день. И, удивлённая величавой и скромной, покойной и трепетной красотой этого города, она вдруг почувствовала и прелесть светлого северного неба над ним.

— Как хорошо, даже плакать хочется! — тихо проговорила Глаша, обняв сзади Алёну.

— Да. Прекрасный город! — сказала Алёна.

— Я знал! Он не может не понравиться! Его нельзя не любить! — торжествовал Валерий. — Вы и море наше полюбите!..

Алёна резко повернулась к нему. В воскресенье, когда ездили за город, она онемела, увидев это так называемое море — бесцветное, тусклое, тихое, как пруд. Стало попросту жаль Валерия, влюбленного в этакую серятину, она ничего не сказала, заметила только, что совсем иначе представляла себе здешнее море. Сейчас слова Валерия возмутили её.

— Нет уж! Море ваше только ночью по ошибке можно принять за настоящее!

Валерий посмотрел так, словно она ударила его.

— А уж ваше… с конфетных коробок!..

— Коробок! — Алёна задохнулась от обиды. — Конфетных?.. Это Пушкин писал про конфеты: «свободная стихия» — да? «И своды скал, и моря блеск лазурный…» — конфеты? А Маяковский? Да что с вами говорить!

— Так ведь вам и город тоже не сразу понравился! — насмешливо перебил Валерий.

— Город — другое дело! Сразу не поймешь, когда такой большой! А уж море я как-нибудь разберу.

Не только обида за свое море была причиной Алёниной горячности, она с опозданием рассердилась на то, что Валерий так самоуверенно разговаривает и всё о себе, о своём. Ведь она же признаёт, что город чудесный.

— Вы несправедливый… потому что… эгоист! — Она взяла под руку Глашу и потащила за собой подругу, оглядывавшуюся на озадаченных мальчиков.

Тихонько пробираясь по коридору общежития, Алёна всё думала о Вале — её не допустили к конкурсу. Глаша, точно угадав мысли Алёны, прошептала:

— Как-то наша Валентина?

Едва они приоткрыли дверь в свою комнату, как услышали тихий, но весёлый голос:

— Свиньи полосатые, где пропадали? Хрюшки, а не товарищи! — Валя села в постели и со смехом погрозила кулаком. — Ждала, ждала, потом пошла вниз — оказывается, всё у вас чу́дно, а самих и след простыл.

— Валечка! — Глаша бросилась к ней, обняла её и затараторила: — Свиньи, конечно! Ой, ты прости! Но как-то получилось… Нас позвали… мы и пошли… И вот… Но вообще-то мы свиньи!

Алёна стояла посреди комнаты с опущенными руками, смотрела на Валю и не знала, что сказать, — безобразие: Валя о них беспокоилась, а они…

— Да вы за меня не переживайте, девочки, вышло-то здорово! — Валентина поправила сползшую с плеча бретельку и, тряхнув головой, откинула волосы со лба. — Я, когда узнавала про вас, встретила на лестнице Соколову. Набралась нахальства, сказала: «Мне очень нужно с вами поговорить».

— Ну и? — в один голос воскликнули Алёна и Глаша.

— Вот вам и «ну»! Счастливые, что будете у неё учиться!

— Ну а ты-то? — перебила Глаша. — Ты?

— Поступаю на театроведческий факультет — вот! Не только актрисы работают в театре. — Валя говорила с шутливым вызовом, но, видимо, старалась доказать подругам и себе самой, что всё у неё складывается отлично. — Образованные критики тоже нужны. Вот стану про вас статьи писать — держитесь тогда!

— Ох, только бы попасть! — простонала Глаша — Ты умница, тебе вот можно и на театроведческий, а мы…

— Поступите на актёрский, — твердо сказала Валя. — И давайте спать! С ума сойти — шесть скоро!

Для конкурса нужно было приготовить небольшие сцены из пьес.

— Кого затрудняет выбор отрывков, поможем, посоветуем, — сказала Галина Ивановна — режиссёр, в группу которой попала Алёна. — Ну и работать, репетировать тоже, конечно, поможем. Ищите партнёров, договаривайтесь.

В одной группе с Алёной из знакомых ей был только Валерий, но после вчерашней ссоры она демонстративно не обращала на него внимания. Он хотя и смотрел на неё довольно упорно, однако не подходил. С ним очень хорошо бы сыграть сцену Бесприданницы и Паратова, или Виолы с Орсино, или… Кати с Горбуновым…

— Давайте попробуем с вами! — мальчишески хрипловатым голосом обратился к Алёне паренёк, вихрастый и курносый, теребя застёжку-«молнию» на своей голубой курточке.

Она не знала ещё, что ответить, но в эту минуту увидела, как к Валерию подошла Зина Патокина, нарядная, опять в новом платье.

— Давайте, — решила Алёна. — Давайте… Как вас зовут?.. Давайте, Эдик, выбирать.

Они отошли к стенке и сели на какой-то ящик.

Тут же, мысленно прикинув сцены, которые ей хотелось бы сыграть, Алёна подумала, что с этим мальчиком ничего не выйдет. Он почти одного с ней роста, но такой узенький, что кажется вдвое меньше. Он чем-то напоминал ей братишку, десятилетнего Стёпку; когда тот не слушался, она без труда брала его в охапку и запирала в чулане, нанося этим страшное оскорбление мальчишескому самолюбию. Что же тут можно придумать? Какую пьесу можно играть с этим… «цыплёнком»? А «цыплёнок» неожиданно засыпал её предложениями:

— Хотите — Снегурочку и Мизгиря? Нет? Ну а если Таня с Германом? Не нравится? А ещё можно Полиньку и Жадова… Ну, Герду и Кая? А может… в школе я играл Митрофанушку…

До сих пор Алёна только мотала головой, отвергая его предложения, но тут уже не выдержала:

— А я — маменьку вашу? Вы что?..

Зина Патокина, держа под руку Валерия, подошла к столу Галины Ивановны, и на всю аудиторию прозвучал её голос:

— Скажите, пожалуйста, можно из «Офицера флота» объяснения Кати с Горбуновым?

— У памятника? Отлично. Значит, записываем, — ответила Галина Ивановна.

И тут Алёна до конца поняла весь ужас своего положения: роли, которые она могла бы пережить всей душой, выразить все чувства, на какие способна, нельзя играть с таким партнёром. Он, не унывая, подпрыгивал на скрипучем ящике и продолжал:

— Можно «Сказку о правде» — Зоя с Алёшей, можно Любовь Яровую с мужем…

Алёна мрачнела и мрачнела — ничего-то он не понимает. Мизгирь, которого Снегурочка свободно возьмёт на руки!.. Жадов! Яровой! «Кошмар!» — сказала бы Глаша.

— А ещё есть эта… как эта пьеса?.. Тоже Островского… Я видел — играли артисты, — Лариса с Елесей… Как же эта пьеса-то?.. — весело говорил Эдик, предлагая одно нелепее другого, а петушиный голос и скрип ящика невыносимо раздражали Алёну.

— Ну, кто ещё не выбрал? — громко спросила Галина Ивановна. — Подойдите ко мне!

Кроме Алёны с Эдиком, в дальнем углу аудитории встали Агния Яхно с Изабеллой Зубовой.

«Лучше бы мне с Агнией! Как я её не заметила!» С того момента на консультации, когда Агния уступила ей очередь, Алёна чувствовала в её взгляде дружеское расположение, и сейчас Агния приветливо кивнула ей. «Что бы такое придумать, как бы соединить Эдика с Изабеллой?»

— Я вот предлагаю, а ей всё не нравится… — начал Эдик.

— Предлагает-то совершенно неподходящее! — перебила Алёна.

— Ну, подождите, разберёмся! — дружелюбно остановила Галина Ивановна. — Что вы предлагаете? — Слушая Эдика, перечислявшего отрывки, она внимательно смотрела то на него, то на Алёну, потом сказала: — Лучше всего Ларису с Елесей. Отлично. Значит, записываем — Лариса и Елеся, первый акт «Не было ни гроша».

— Нет, подождите, нет! — вскрикнула Алёна, вся красная от волнения. «Играть эту бесстыдницу, пристающую к парню, — нет, невозможно!» — Я же… мне же… Разве я такую роль могу? У меня не выйдет ни за что.

— Успокойтесь — всё отлично выйдет. Отрывок хороший — простой, ясный по действию.

— Нет! Я не могу… Нет! — не находя слов, повторяла Алёна.

Но Галина Ивановна засмеялась, похлопала её по руке и сказала, записывая в свою тетрадь:

— Все будет отлично — вот увидите. Значит, берёте в читальне пьесу, переписываете роли, а завтра к десяти часам — сюда, ко мне. Что у вас? — обратилась она к Изабелле и Агнии.

Алёна продолжала стоять у стола, не отвечая Эдику, звавшему переписывать роли. А Галина Ивановна уже обсуждала с Агнией, какая сцена для них лучше: Весна со Снегурочкой или Елена Андреевна с Соней. С каким восторгом взялась бы Алёна играть любую из этих сцен!

Переписав роль, поместившуюся на одном листке, Алёна пошла из читальни в общежитие. Хотелось плакать от злости — ведь сама же упустила подходящих партнёров!

Глаша, сгорбившись, сидела на постели и вытирала рукой заплаканное лицо.

— Ты что?

Глаша повалилась на подушку, но тотчас же поднялась и, преодолевая слёзы, выговорила:

— Такую дурацкую роль! Кошмар!

— И у меня, — садясь на постель рядом с ней, мрачно сказала Алёна и щёлкнула пальцами по листу с ролью. — И я, конечно, провалюсь с треском.

— А уж я — с громом и молнией! — Глаша всплеснула руками и, сцепив их, то прижимала к груди, то, заламывая, вытягивала вперёд, то бессильно бросала на колени. — Просила Анну Каренину или хоть Зою — так нет! Из-за мальчишек, из-за Женьки этого — Епиходова — я должна Дуняшу из «Вишневого сада». Тоже мне роль! Какая-то идиотка влюбленная! Не представляю! Что ты так смотришь? — вдруг спросила она.

Роль Анны Карениной невозможно было связать с обликом Глаши. А что, если и у неё самой, у Алёны, такое же неверное представление о себе? Что, если ей следует играть именно таких дубовых девиц, которым ничего на свете не нужно, кроме поцелуев? И, значит, мечтать о Бесприданнице, Негиной и Любови Яровой смешно и глупо?

— Что ты так смотришь? — повторила Глаша.

Алёна отвела взгляд, поднесла ко рту кулак, потом стукнула себя по колену и решительно повернулась к Глаше.

— Ты можешь Дуняшу, право же, можешь! У меня хуже. Ты посмотри, что она говорит! — Алёна старательно расправила примятый листок: — «Вы умеете целоваться?» Потом: «Поцелуйте меня», и ещё: «Коль скоро я вам позволяю, вы забудьте ваше звание и целуйте не взирая». Ну что?

— Кошмар! — неожиданно сказала Глаша, глядя испуганными и сочувствующими глазами.

Раздумывать и сомневаться было некогда — шли экзамены по письменной и устной литературе, истории СССР, приходилось готовиться, репетиции отрывков тоже отнимали много времени.

Разбирая их сцену, Галина Ивановна сказала Алёне, что главная её, то есть Ларисы, цель — понравиться Елесе — Эдику и добиться поцелуя. И, значит, надо придумать, как бы она себя вела, если б, во-первых, считала себя очень красивой, во-вторых, на ней было бы очень красивое, нарядное платье — всем этим можно привлечь Елесю! — и, в-третьих, как бы она говорила, если б старалась словами тоже привлечь — заинтересовать его.

Хотя Алёна никогда ещё в жизни не пыталась кого-нибудь заинтересовать собой, начало сцены как-то стало получаться.

Алёна — Лариса расхаживала за забором, составленным из стульев, по саду. Уперев руки в бока и поводя плечами, она фланировала взад и вперед вдоль забора и поворачивалась так быстро, что вся юбка колоколом вздымалась. При этом она неторопливо, с паузами, низким голосом пела одну и ту же строчку: «Обойми, поцелуй, приголубь, приласкай» — и поглядывала на Эдика — Елесю. Он стоял на другой стороне сцены, прислонясь к стене, неподвижный, как изваяние, и только взгляд его неотступно следил за ней. Алёна замечала восторженный блеск в его глазах в те моменты, когда она особенно ловко поворачивалась или брала особенно низкую ноту.

После одного из Алёниных поворотов Эдик стремительно подходил к разделявшему их забору и, опустив взгляд, тихо говорил: «Наше почтение-с!»

Когда начинался разговор, становилось труднее. Но все-таки Алёна чувствовала, что не теряет поставленную Галиной Ивановной мысль, а восторженное выражение на лице и робкие слова Елеси-Эдика придавали ей смелости. Всё было благополучно до той минуты, когда дело доходило до поцелуев. Тут оба они становились как деревянные, мешали друг другу, слова не шли с языка. Каждый замечал у другого дико вытаращенные глаза, глупую улыбку, почему-то растопыренные пальцы, сыпались обидные слова, разгоралась ссора — репетиция расклеивалась окончательно. Тогда вдруг оба пугались, что провалятся, кое-как мирились и опять брались за работу.

После нескольких дней самостоятельных репетиций их посмотрела Галина Ивановна, кое-что посоветовала изменить, особенно в конце после слов Алёны: «Вы умеете целоваться?» — и сказала:

— Добейтесь, чтоб вам всё было удобно. И смелей! Смелей делайте конец. Всё будет в порядке.

Когда прошли экзамены по общеобразовательным предметам и до конкурса осталось четыре дня, тут уж репетировали с утра до ночи в аудиториях, в закоулках коридоров, на площадке у лестницы, в общежитии.

Вечерами перед сном Алёна и Глаша делились своими ощущениями от репетиций, страхами, досадой на партнёров и рассуждали о мучившем обеих вопросе: драматические они или комические?

Вали, так хорошо умевшей успокоить, «вправить мозги», уже не было с ними, она прошла коллоквиум по специальности как медалистка — общеобразовательных не держала — и уехала на недельку домой.

За день до конкурса был ещё второй тур экзамена по специальности. Говорили, что после второго тура обычно не отсеивают, а только при решении на конкурсе учитывают отметку. Экзамен как будто бы был решающим; с другой стороны, он казался от этого ещё непонятнее и опаснее. Явиться всем следовало в спортивных костюмах.

Первый раз в жизни Алёна почувствовала себя в трусах и майке точно неодетая. На уроках физкультуры в школе этот костюм был самым естественным и удобным; тут же обнажённые руки и ноги почему-то смущали. Видимо, и у большинства было такое же ощущение. А Глаша сердито сказала:

— Точно лошадей покупают!

В спортивный зал, где проходил этот экзамен, впускали целой группой. Сначала заставляли ходить и бегать по кругу под музыку, ритм неожиданно менялся, и надо было сразу же его уловить. Это было интересно, даже весело, но удавалось не всем.

Потом стали вызывать поодиночке к роялю. Кто не мог ничего спеть, тому приходилось тянуть отдельные ноты, петь гаммы. После пения предлагали протанцевать, а кто не хотел или не умел, тот снова, уже один, ходил, бегал, переставлял скамейки и стулья под меняющуюся музыку.

В комиссии на этот раз, кроме Анны Григорьевны с ассистентами, были ещё три незнакомые женщины и двое мужчин, оба немолодые. Один — крупный, полный, с загорелым весёлым лицом, другой — очень худой, с маленькой удлинённой головой, резкими чертами и колючим взглядом. Первый был директор института Иван Емельянович Таранов, второй — заведующий кафедрой сценического движения Петр Эдуардович Руль. Все задания по движению давал Руль, говорил отрывисто, повелительно, металлически звучным высоким голосом.

Алёна решила спеть «Не брани меня, родная». Но не оказалось нот, и, пока аккомпаниаторша подбирала удобную Алёне тональность, Алёна не только не разволновалась, наоборот, почувствовала, что дыхание успокоилось. Ей показалось, что спела она хорошо, даже немного похоже на Обухову. Сольного танца у неё не было, и она попросила Петра Эдуардовича дать задание. Он глянул ей в глаза и сказал:

— Расставьте по кругу с одинаковыми интервалами восемь стульев. Поточней и поскорей.

Аккомпаниатор начала медленный вальс, Алёна оглядела пространство, прикидывая, как выстроить в нем круг, сосчитала свободные стулья — их было семь — «придется у кого-нибудь попросить восьмой», и двинулась за стульями. Вальс сменился маршем, Алёна схватила два стула и почти бегом отнесла их на место, поставив один против другого, наметив таким образом как бы диаметр круга. Следующие два она поставила так же, один против другого, разделив теперь круг на четыре равные части. Дальше было уже проще расставить в промежутках остальные. Пианистка заиграла что-то очень красивое, и под эту мелодию, то быструю и беспокойную, то мягко затихавшую, Алёне стало особенно приятно двигаться. Она видела, что экзаменаторы переговаривались, это не мешало ей. Она решила, что восьмой стул попросит у Агнии, сидевшей с краю. И, ставя пятый, Алёна взглядом показала ей, чтобы та встала. А когда она поставила седьмой стул, Агния уже поднялась, выдвинув ей навстречу свой. Чувствуя, что всё у неё идет хорошо, Алёна легко подбежала к Агнии и, повернувшись, направилась со стулом к последнему свободному месту. Но, дойдя до середины круга, остановилась: на свободном месте был уже поставлен стул, а Петр Эдуардович, скрестив руки на груди, стоял перед столом комиссии и выжидательно смотрел на Алёну небесно-голубыми колючими глазами. Что он хочет от неё? Зачем поставил стул? Что должна она теперь сделать? Смутно почувствовала, что нельзя оставаться вот так растерянной, что все ждут какого-то решения, да и музыка не позволяла бездействовать. Алёна сделала шаг, поставила свой стул в самом центре круга и решительно села на него. Она не успела взглянуть на Петра Эдуардовича, так быстро он отвернулся к столу комиссии. Пианистка перестала играть, и в неожиданно наступившей тишине все услышали: «Шесть, по-моему!», сказано отрывисто металлическим тенором. Что это значит, Алёна не сразу поняла, но почувствовала, что понравилась, это отразилось в сияющих глазах Галины Ивановны.

— Поставить обратно? — спросила Алёна. Ей очень хотелось ещё двигаться — ходить, бегать, кружиться под музыку, даже танцевать, и уж ничуть не смущало то, что на неё смотрели.

— Нет, благодарю вас. Идите на место, — ответил Руль. — Следующий.

Алёна неохотно вернулась на место. Внимательно слушая и следя за всем, что происходило в зале, она в воображении выполняла все задания Петра Эдуардовича и пела с каждым экзаменовавшимся. Эдик расстроил её — не мог пропеть ни одной ноты и ходил по кругу, будто не слышал музыки. Агния привела Алёну в восторг. Она пела романс Алябьева, и голос её грустил и звенел удивительно согласно с роялем. Танцевала она какой-то эстонский танец — быстрые, ловкие, стройные ножки так и взлетали, каждое движение было грациозно, легко и настолько сливалось с мелодией, как будто в нём самом играла музыка. И Алёна радовалась, видя, что Агния нравится.

Когда к роялю подошла Зина Патокина, Алёна почувствовала в себе недобрый, ревнивый интерес.

Всё в Зине, решительно всё казалось ей идеально красивым. Начиная с толстой косы, короной уложенной вокруг головы, и кончая тоненькими, как у жеребёнка, длинными ногами. И вышла Зина свободно, горделиво, словно на ней было парадное платье, а не трусы и футболка. И походка её и полуулыбка на ярких губах словно говорили: «Я знаю, что на меня приятно смотреть — пожалуйста, смотрите».

Она положила; на рояль толстую папку нот и, кокетливо улыбаясь, сказала пианистке.

— Пожалуйста, выберите любые.

И Алёна с удовольствием на сей раз отметила, что голос у Зины писклявый, а манера говорить — вульгарная.

Аккомпаниатор ответила:

— Возьмём, что сверху лежит, — и, поставив ноты, сыграла короткое вступление.

«Мне минуло шестнадцать лет…» — запела Зина. Высокий её голос звучал свободно, чисто и мягко, без той смешной писклявости, которая слышалась у неё в речи. Да, пела она хорошо, и от этой мысли что-то сжалось в Алёниной груди.

— Вы учились пению? — спросила Анна Григорьевна, когда Зина кончила романс.

Она сделала святое простодушное лицо и ответила:

— Очень немного.

— Танцуйте! — отрывисто приказал Руль.

— Могу испанский танец… — Зина проворно вытащила из чемоданчика зелёную атласную юбку с чёрными тюлевыми оборками.

Танец показался Алёне великолепным. Чего только Зина не выделывала — выгибалась, и кружилась, и постукивала каблучками, а тонкие, белые руки то играли широченной юбкой, то будто вились вокруг узкой талии, прищёлкивая пальцами, словно кастаньетами.

Глаша — её группа экзаменовалась позднее — застала Алёну сидящей на кровати в мрачных размышлениях.

— Объясни, пожалуйста, этот загадочный ребус! — садясь рядом с Алёной, возбужденно заговорила она. — Что они сегодня от нас хотели? Что они смотрели?

Алёна пожала плечами.

— А ты чего кислая? — вдруг накинулась на неё Глаша. — Телосложением — богиня, пела, говорят, — блеск. Рулю нос утёрла, и он сказал, что ставит тебе шестёрку!

Алёна оживилась немного, но Зина Патокина так и стояла у неё перед глазами.

— Многие лучше меня.

Вечером Галина Ивановна последний раз перед конкурсом просматривала отрывки. Когда Алёна с Эдиком в назначенное время тихонько вошли в аудиторию, Зина с Валерием стояли обнявшись, и Зина говорила драматическим тоном: «Иди. Будь бодр и весел. Ты видишь, я улыбаюсь тебе». Затем Валерий пошёл в кулису, а она старательно смотрела ему вслед, подняв руку.

— Значит, тот кусок выбрасываем — и так длинный отрывок, и попроще, Зина, попроще! — сказала Галина Ивановна. — Завтра сами поработаете.

Какой грубой, ничтожной показалась Алёне её роль по сравнению с той, что досталась Зине! Там благородные, сильные чувства, страдание, настоящая любовь. И отрывок большой. А у неё… один листок, и что за глупые слова!

Алёна с отвращением начала репетировать и думала совершенно не о том, что делала, — Зина так и стояла у неё перед глазами. То белые руки мелькали в зелёных атласных волнах, то представлялась она со вздетой рукой, такая изящная, нарядная…

— Подождите! Что с вами сегодня? — с недоумением и огорчением спросила Галина Ивановна. — Устали, что ли?.. Вы, Лена, какую-то мелодраму играете. И всё сама с собой, без партнёра. Ведь Лариса не от горя, а от скуки Елесю заманивает. Давайте сначала.

Они повторяли ещё и ещё, но Алёна чувствовала, что каждое её движение неловко, слова бессмысленны. И чем больше пыталась помочь ей Галина Ивановна, тем яснее было, что дело плохо.

— Я не могу, — наконец проговорила Алёна сдавленным голосом. — Это не моя роль.

— Что за глупости! — рассердилась Галина Ивановна. — Кто сейчас может определить, какая роль ваша и какая не ваша? Отлично у вас шел отрывок, и вдруг выдумали. Глупость какая!

Неожиданный гнев Галины Ивановны заставил Алёну собраться. Снова начав отрывок, она следила за своей походкой и, поворачиваясь, добивалась, чтоб юбка поднялась колоколом, при этом не забывала поглядывать на Эдика, видит ли он, как интересно она поворачивается. И мысли о Зине как-то сами собой выскочили из головы. Галина Ивановна посмотрела отрывок до конца и, довольная, сказала:

— Ну вот! А ещё сомневаетесь, ваша ли это роль! — Вдруг она расхохоталась. — Все вы хотите героинь играть со страданиями — знаю. Ну, успокойтесь, всё будет отлично, помните только: от скуки она заманивает своего вздыхателя, а не от горя. И старайтесь как можно ловчее показать себя перед ним. Завтра ещё поработайте, закрепите.

Когда Галина Ивановна ушла, повеселевшая Алёна спросила Эдика, в какое время и где они будут завтра репетировать. Он отвел глаза в сторону:

— Не могу я завтра.

— Как? — воскликнула она, ошеломлённая. — Как это «не можешь»?

— Вот так и не могу, — упрямо повторил Эдик. — Да и надо отдохнуть перед конкурсом. Но главное, я вообще не могу. — Он быстро пошёл, будто Алёна гналась за ним, в дверях остановился, торопливо сказал: — И чего ещё репетировать? Всё сделано. А у тебя сегодня случайно не получилось.

Алёна так и осталась стоять посреди аудитории. Случайно не получилось? А если так же случайно не получится на конкурсе? Весь следующий день — канун конкурса — Алёна изнывала в одиночестве, бездействии и мрачных предчувствиях. День был воскресный, институт закрыт, и репетировать отправились кто куда, благо погода выдалась ясная.

Глаша с утра ушла вместе с Женей Лопатиным к третьему своему партнёру, Олегу Амосову.

Алёна как неприкаянная слонялась по пустому общежитию, кляня Эдика и себя за то, что связалась с ним, пробовала повторять роль, и «Тройку», и стихи, но ничего не получалось. Пошла побродить по улицам, потом села в какой-то автобус, взяла билет до конца и вышла у кладбища.

Пройдя несколько шагов среди крестов и памятников по прохладной сыроватой тропинке, она круто повернула назад: на душе и без того…

На обратном пути в автобусе рядом с ней сел молодой человек. Через несколько остановок осторожно спросил:

— Вы не здешняя?

— Это вас не касается! — вспыхнув, зло ответила она и сошла на первой же остановке.

Самая естественная мысль, что молодой человек не нашёл более интересного повода для начала разговора, не пришла Алёне в голову. Нет, она решила, что весь её вид — простое, нефасонистое платьишко, грубые танкетки, а главное — никакая прическа обличают в ней периферийную жительницу.

Идя по незнакомой улице, Алёна внимательно рассматривала молодых женщин и девушек. Попадались просто одетые, как она сама, но таких некрасивых волос, никак не причёсанных, незавитых, незаплетённых, не подвёрнутых валиками, не уложенных в сеточку, не подвязанных лентой, а только прихваченных возле ушей заколками, — таких прямых, как конский хвост, волос, беспорядочно стелющихся по плечам, не было ни у кого. ещё если б цвет какой-нибудь интересный: например, золотистый с рыжинкой, как у Агнии, или совсем светлый, как у Лили Нагорной, или чёрные, как у Зины… А то ведь даже и не определишь, что за цвет — ужасные волосы! Недаром Глаша все спрашивает: «Почему ты не попробуешь завиться или хотя бы подстричься пофасонистее?»

И вдруг волосы представились Алёне причиной всех её невзгод, волнений и мучительной неуверенности. Хорошо Зине, когда у неё такая красота — чёрная коса короной на голове, и такие модные платья и туфли. Ну, ладно, платье и туфли купить не на что, но уж красиво причесаться-то не так дорого и стоит. Решено! Алёна остановилась перед парикмахерской и стала рассматривать витрину с модными причёсками. Какие прелестные головки с валиками, косами, локонами, пышными волнами надо лбом…

Из дверей выскочили две сияющие девушки с мудрёно уложенными волосами, таких причесок не было даже на витрине. До сих пор Алёне случалось только подстригать волосы в парикмахерской, да и то редко, мама сама управлялась с этим несложным делом.

Было трудно решиться войти в дверь парикмахерской. Но, ещё раз оглядев свое отражение в витрине, Алёна убедилась, что весь вид портит голова. Танкетки грубоватые, но это не очень-то заметно, платье, конечно, простенькое, но сидит неплохо, особенно теперь, когда она похудела. А уж волосы, прямо как у первоклассницы! Нет, она должна выглядеть не хуже других, чтобы стать смелой и уверенной.

Через полтора часа, пережив немало волнений, Алёна вышла на улицу, гордо неся завитую не как-нибудь, а на шесть месяцев, великолепно причесанную голову.

Она не пошла в столовую, а купила по дороге булку и «Любительской» колбасы.

Глаши дома не было. Алёну опять кольнула мысль, что все готовятся, а она из-за этого подлого Эдика потеряла драгоценный день.

Долго сидела она перед зеркалом, стараясь понять, что же случилось. Если смотреть только на прическу — ловко выложенные валики и пышные волны распущенных волос, — все казалось очень красиво. Но, вглядываясь в свое лицо, Алёна не узнавала себя, чем-то не нравился ей этот новый облик, и привыкнуть к нему, понять, как же теперь надо себя вести, было невозможно. «И зачем согласилась на шестимесячную? — с тревогой думала она. — Сделать бы простую, сразу и размочить можно. А эта… Парикмахерша сказала: „Ни от дождя, ни от мытья не расчувствуется“. Какой ужас — лицо совершенно чужое, и волосы жёсткие, как пакля, какой ужас!» Сидя перед зеркалом, она, не ощущая вкуса, жевала кусок булки с колбасой. Хоть бы Глаша скорей вернулась!

Уже сильно смеркалось, когда в комнату влетела оживлённая Глаша. Алёна ждала её с нетерпением, а тут вдруг сердце ёкнуло, как бывало в школе, когда спрашивали невыученный урок — то ли выплывешь, то ли нет.

— Это что у тебя? — настороженно спросила Глаша, сделала несколько шагов, разглядывая Алёну, остановилась, рот её приоткрылся, но вдруг она деланно улыбнулась, подскочила к Алёне и, поворачивая её в разные стороны, затараторила:

— Миленько. Очень миленько. Ну вот. Это перманент? Да? Право, миленько!

Алёна, крепко взяв Глашу за плечи и заставляя смотреть себе в глаза, спросила в упор:

— Кошмарно? Да? Да?

— Ну, подожди! Что ты, в самом деле! Я говорю — миленько, — смущенно и сердито отбивалась Глаша. — Ну, подожди! — Вдруг она просияла и засыпала словами, не давая Алёне опомниться. — Сейчас всё переделаем! В перманенте я как-нибудь разбираюсь, у меня не первый год! Сейчас размочим и сделаем по-другому. Тебе, понимаешь, не идет закрытый лоб — лицо какое-то… — она надула щеки и закрыла рукой верхнюю часть лица, показывая, какое именно стало у Алёны лицо. — И потом ещё надставка — эти валики, и так рослая! Но ты не расстраивайся! Пойдем! Пойдем под кран!

Скоро Алёна сидела с Глашей за чаем и, слушая её болтовню, уплетала ту самую булку с колбасой, которая не лезла ей в горло два часа назад. Великолепные «валики» были размочены, расчёсаны, уложены «крупными волнами», и туго затянутый платок сжимал многострадальную Алёнину голову.

— Теперь у тебя вполне нормальная прическа. А раза два-три вымоешь голову, и волосы станут помягче, — говорила Глаша, довольная своей ролью спасительницы. — И насчет репетиций можешь не терзаться — мы всего один раз прошли сцену. Олег надумал в ЦПКиО. Ну, пошли, покатались на лодке, пообедали, посидели на пляже, выкупались, мороженого съели, устали как черти. Вот и всё… А я бы очень хотела, чтобы Олег поступил, — вдруг сказала она и задумалась.

Конкурс начинался в десять часов. Глаша с Алёной почти не спали ночь и встали очень рано.

Алёна со страхом развязала платок и взглянула на себя в зеркало. Волосы, по-прежнему разделённые посередине пробором и схваченные заколками возле ушей, лежали надо лбом не гладко, как прежде, а волнами, и сзади не висели, как конский хвост. Пожалуй, это было даже красиво. Однако удовлетворения Алёна, не ощущала, казалось даже, что было бы куда спокойнее со старой причёской.

— Только не расчёсывай! Не расчёсывай! — закричала вдруг Глаша, увидев гребёнку в руке Алёны, — У тебя ведь волосы невозможно густые — встанут дыбом, как грива у льва, кошмар! Ну-ка, что там передают по радио? Прибавь-ка громкости!

Шла передача о закончившемся конгрессе Международного союза студентов. Может быть, завтра и они станут членами этого союза — студентами, а может быть, и нет!

— Про нас это… или не про нас окажется? — шепотом спросила Алёна и зажала лицо в ладони.

— Очень уж ты беспокойная сегодня, — Глаша нахмурила светлые бровки.

В начале десятого девушки уже не могли усидеть в общежитии. Вышли на улицу, быстро поднялись на второй этаж и заглянули в приготовленную для экзамена аудиторию.

Аккуратно убранная, со свежевымытым полом сцена, где последний раз так неудачно прошла репетиция, посредине зала длинный — от стены до стены — стол, покрытый красным сукном, на нем большие букеты георгинов в широких фарфоровых вазах, позади стола ряды чинно выстроенных стульев — все это показалось Алёне необыкновенно торжественным. А главное — грозным. Ей отчетливо представилось, как завтра в списке принятых не окажется её фамилии. И она с такой силой представила этот воображаемый удар, как будто она в самом деле ощутила его. И всё вокруг, чем она так восхищалась и к чему уже привыкла, всё сразу стало чужим, недоступным, враждебным. Ох, бежать! Бежать от этих белых стен, мрамора, зеркал, скульптур, бежать! Как могла она думать, надеяться, мечтать! Ведь все поступавшие девушки лучше, талантливее, красивее её! Особенно Агния, Лиля и… Зина! И ничто уж тут не поможет, ни самое прекрасное платье, ни причёска! Ах, дурацкая причёска — не знаешь, как держать голову, как себя вести. Впрочем, теперь уже всё равно. Возвращаться домой — к матери, к отчиму? Чтоб все узнали о её провале? Митрофан Николаевич тоже? Нет. Только в свой настоящий, родной Крым. Алёна ухватилась за эту мысль как за спасение. Поступит там работать в типографию, а дальше видно будет. Главное — увидеть родные места, густо-синее небо, окунуться в Чёрное море, отогреться под горячим солнцем!

— Так что, по-твоему, и жить нельзя, если не поступишь?

Не слова привлекли Алёнино внимание, а голос — низкий и мягкий. Она повернулась и встретила открытый взгляд чуть раскосых чёрных глаз. Худое, скуластое, тёмное от загара лицо. Алёна видела не раз этого высокого широкоплечего парня и даже знала от Глаши, что это Александр Огнев — сибиряк, но разговаривать с ним не случалось.

— И вы тоже так думаете? — спросил её Александр, указав при этом на Зину, стоявшую между ним и Валерием.

Вступать в разговор, в котором участвовала Зина, Алёна не захотела, пожала плечами, ничего не ответила и отвернулась. Но слушала она не Глашу, болтавшую с Женей и Олегом, а Огнева.

— Ну, если скажут понимающие люди, что артист из меня плохонький, так зачем же и место занимать зря? Лучше буду дельным агрономом или учителем. А для души можно и в самодеятельности играть.

Алёна подумала, что никогда в жизни не выйдет на сцену, если не станет артисткой.

— Анна Григорьевна идет.

— Соколова!

Лицо её казалось красивым — так хороши были глаза и улыбка, открытая и заразительная. Соколова, не останавливаясь, ответила на приветствие и, легко поднявшись на ступеньки, вошла в институт.

«Ну что ж, не судьба, значит», — сказала себе Алёна, упрямо желая сохранить спокойствие безнадежности.

— А где Эдик? — спросил Женя. — Ведь уже без десяти десять.

— Что?!

Куда девалось мрачное спокойствие Алёны! Только что пережитый во всех подробностях воображаемый провал был мгновенно забыт. Она рванулась на ступеньки, оглядела собравшихся у подъезда, глянула вдоль улицы вправо и влево, взбежала по лестнице в вестибюль, обыскала «колонный зал», взлетела на второй этаж — Эдика не было нигде. Не пришёл! Потому вчера и не хотел репетировать!.. Она опять побежала вниз, и навстречу ей по лестнице уже поднимались Руль, Стелла Матвеевна, ещё какие-то преподаватели, а за ними тянулись экзаменующиеся. У всех были партнёры как партнёры, ей одной достался недотёпа — ну, как это можно — не явиться!

Глаша, поравнявшись, дернула Алёну за рукав.

— Ты куда? Эдьки на улице нет. Надо сказать Галине Ивановне.

— Я сейчас с тобой срепетирую, — с готовностью предложил Женя.

— Что случилось? — перегнувшись через перила верхнего марша, спросила Агния.

— Партнёр не явился, — ответила Глаша.

Агния всплеснула руками и быстро сбежала вниз.

— Безответственный человек! — категорически заявила Глаша.

— Страх какой! — громко вздохнув, прошептала малознакомая Алёне худенькая девушка — Лиля Нагорная, огромные грустные глаза выразили детский испуг.

— Ужасно, ужасно, ужасно! — фальшиво восклицала Зина. — Я бы с ума сошла!

— Строганова, попрошу вас сюда! — послышался голос Галины Ивановны.

Секунда — и Алёна уже была подле неё.

— Прежде всего — спокойствие, — Галина Ивановна ласково положила ей руки на плечи, — Вот Огнев предлагает подыграть вам. А пойдёт ваш отрывок попозже.

Алёна поглядела на Александра и подумала, что ей с ним как-то неловко, с Женей проще, и он больше подходит для Елеси, но и обидеть Огнева не хотелось. Она сказала нерешительно:

— Мне уже Лопатин предложил…

— Ну и хорошо. Лопатин, возьмите в библиотеке пьесу и идите со Строгановой сюда. — Галина Ивановна указала на дверь в аудиторию. — Начинайте разбираться, а я приду…

Алёна принялась объяснять Жене ход отрывка, но в волнении говорила сбивчиво, а Женя пытался понять её с полуслова, и всё невпопад. Алёна злилась, Женя не понимал, и к приходу Галины Ивановны, стоя друг против друга, точно петухи перед боем, они кричали одновременно:

— Да я влюблен или нет? Влюблен или нет? Скажи толком!

— Боишься целовать, потому что бедный, понятно? Ну, бедный, понимаешь, бедный!

— Тихо, тихо, тихо, тихо! И без паники, — сказала Галина Ивановна, взяв обоих за руки. — Времени у вас достаточно. Комиссию я предупредила — пойдёте после перерыва.

Когда наконец сцена стала склеиваться, шумно распахнулась дверь, Глаша, Агния и ещё несколько человек ворвались в аудиторию.

— Явился!

— Эдька Жуков явился!

Он вошёл развинченной походкой, светлые волосы торчали ёжиком, щёки и вздёрнутый нос покраснели, будто ошпаренные, на одном плече болтался накинутый пиджак.

— В чем дело, Жуков? Почему опоздали? — строго спросила Галина Ивановна.

Эдик неловко сунул руки в карманы и, слегка прикрывая осоловелые глаза, ответил сипло:

— На рыбалку ездили, заблудился. Всю ночь болото месил. На поезд опоздал.

Алёну охватило негодование; «На рыбалку! Сегодня конкурс, а он — на рыбалку. Это что же? Это… это… убийство!» — думала она, с ненавистью глядя на Эдика.

Охватившее Алёну ощущение, что всё в ней клокочет, и мысли, и чувства, — это ощущение не оставляло её ни на миг до той поры, пока она не вышла из экзаменационной аудитории. Два часа ожидания и самый экзамен она даже помнила плохо. Отчетливо отложились в памяти два момента.

Выходя на сцену, она запуталась в занавесках; Эдик, желая помочь ей, рванул одну из них — занавеска задела Алёну по голове, и старательно уложенные кудри встали дыбом, Алёна услышала тихий шелест сдержанного смеха за столом экзаменаторов. Тщетно приглаживала она густую, жёстко закрученную массу волос, они упруго выскальзывали из-под рук, словно львиная грива.

— Давайте начинать, — раздался из зала голос Галины Ивановны, слегка дрожавший от смеха.

Алёна встала на свое место и опять словно потеряла сознание — не понимала, что делает. Очнулась, когда подошёл ненавистный момент поцелуя, увидела красное, будто маслом смазанное лицо партнёра, облупившийся нос, пухлые, обветренные губы — ох! Крепко зажмурилась и силой заставила себя броситься ему на шею. Опять услышала оживлённое перешёптывание за столом комиссии. Отрывок кончился. её попросили прочитать стихи Маяковского и потом «Тройку». Но все это было как в бреду — она видела только лицо Анны Григорьевны, устремлённое к ней.

За дверями аудитории Алёну обступили и закидали вопросами, а она растерянно улыбалась, мотала головой и повторяла:

— Не знаю. Не понимаю. Ничего не понимаю.

Глава третья. «Решение судьбы»

Приказ о зачислении студентов на первый курс появился только через день.

А в ожидании этого приказа все, как потом, вспоминая, говорила Глаша, «распсиховались». Дела никакого не было, да ещё, как на грех, с утра зарядил дождик, и серое небо не обещало ничего хорошего. Мысли упорно вертелись вокруг одного, самого важного вопроса, решающего чуть ли не всё в жизни, измучившего, как зубная боль.

Наутро после конкурса Глаша с Алёной впервые поссорились.

Алёна была молчалива. Глаше, видимо, казалось легче рассказывать о своих переживаниях.

— И зачем я смотрела на Женьку? Зачем? Бездарная! — с отчаянием воскликнула Глаша. — Надо было смотреть только на Олега. Ведь Епиходов для Дуняши — нуль, даже помеха, а пуп земли — Яша.

Алёна тоже проклинала себя за то, что слишком мрачно играла свою Ларису, ведь Галина Ивановна так ясно объяснила — от скуки, а не от любви. Но какой толк теперь вспоминать об этом — не вернешь!

— Ну что ты молчишь, как мумия? — приставала Глаша. — И кто это запивает молоком помидоры? Ты совершенно некультурная.

Ну, что было ответить? Алёна покрепче посолила помидор и опять запила его молоком.

— Не отвечать, когда с тобой говорят, то же хамство! Хороша «артистка»! — ядовито сказала Глаша, явно рассчитывая вывести Алёну из себя.

Алёна вспыхнула, но промолчала.

— Вот уж не думала, что ты такая злыдня! — Глаша выскочила из-за стола и уселась на подоконник.

Алёна молча принялась убирать посуду. В груди всё ныло, словно от холода. Уж лучше играть дур вроде Ларисы — лишь бы приняли. А что делать, если не примут? Митрофан Николаевич говорил: надо непременно любить своё дело, а какое ещё дело она может любить?

— «Соловьи, соловьи, не будите солдат!» — надрывно затянула Глаша.

Алёна не выдержала:

— Не вой.

— Вот ещё! — Глаша соскочила с окна и, всхлипывая, заголосила: — Тебе дела ни до кого нет! Индивидуалистка! Толстокожая!

Алёна швырнула немытые чашки, подлетела к вешалке и схватила свой жакет.

Дверь без стука открылась, вошла комендантша, а следом за ней незнакомая девушка с надутым лицом и растрёпанными рыжими волосами и Агния, обе нагруженные вещами.

— Не понимаю, Марья Васильевна, — передёрнув плечами, заговорила рыжая гудящим, как труба, голосом. — Просили же эту комнату оставить за нами, и вдруг… — Она брезгливо посмотрела на Глашу с Алёной. — И зачем вы сюда ещё эту переселяете? — она кивнула на Агнию.

— Да ведь до приказа не могу же их выселить! — раздраженно ответила комендантша. — Вот завтра вывесят приказ. У меня же этих поступающих двадцать восемь живет, а примут всего шестнадцать, в общежитии от силы шестерых оставим. Свои студенты возвращаются, а селить некуда! Полный содом!

Монолог комендантши не поднял настроения. У Глаши губы дрожали, и слёзы выступили на глазах. Агния, криво улыбаясь, ждала: какую из свободных кроватей выберет рыжая. Алёна тоже смотрела на рыжую гневно и выжидательно. Та свалила вещи на стол, уперев кулаки в бока, взглядом хозяйки окинула свободные кровати и вдруг махнула рукой:

— А, все равно на один день! — и принялась раскладывать вещи на кровати у окна.

— Тебе помочь? — спросила Алёна Агнию, желая этим показать рыжей, что они хоть и поступающие, но друг друга в обиду не дадут.

Рыжая искоса взглянула на Алёну.

— Как вас зовут? — сказала Глаша. — Хоть и на один день, а вежливее было бы познакомиться.

— Меня? — слегка растерянно переспросила рыжая. — Клара, Клара Любавина.

Алёна, увидев, что её поддержка Агнии не нужна больше, собралась и ушла.

Одно только твердое решение сложилось у неё: уехать в Крым, если не примут в институт. Остальное было неясно. «Что же делать? — в тысячный раз спрашивала она себя. — Пойду официанткой на теплоход, хоть посмотрю новые места, новых людей! Да не всё ли равно!»

И отправилась на вокзал.

Улицы, по которым две недели назад она шла, разыскивая институт, мелкий дождь, серое небо напоминали то волнение, ту наивную самоуверенность, с какой она явилась в этот город. Как много изменилось за две недели, и как сама она изменилась!

Алёна шла медленно, останавливалась, оглядывалась назад. Теперь, когда ей почти наверняка, предстояло уехать отсюда, и, может быть, навсегда, становилось ещё грустнее оттого, что город уж очень хорош. Она, конечно, не успела полюбить его, но почувствовала его прелесть и почти с нежностью взирала на большие и на первый взгляд неприветливые дома с блестящими от сырости крышами, на бесцветное небо и мокрый асфальт, на глянцево-зелёную листву деревьев, разрывавших ровный строй домов, на умытые дождём яркие троллейбусы и автобусы, шуршащие шинами. Удивительный город! Ну, где ещё люди ходят под дождём так невозмутимо, будто не замечая сырости, покрывающей лицо и одежду? И люди, и дождь, да и всё здесь необыкновенное. И неужели… уезжать? «Да, уезжать, — твердо сказала себе Алёна. — И завтра же».

Поезд на Симферополь уходил вечером, но билет надо было взять рано утром, то есть до того, как появится приказ. А если всё-таки зачислят? «Ну что ж, лучше потом продать билет, чем торчать здесь лишний день! И даже очень хорошо — не томиться ожиданием, пока вывесят приказ, а смирненько стоять в очереди на вокзале».

Никому не рассказала Алёна о своем решении и утром следующего дня встала рано, тихонько, чтоб не разбудить соседок, оделась и ушла.

До открытия кассы было почти два часа, а впереди Алёны оказалось уже двести одиннадцать человек. Алёна прислонилась к холодной стене вокзала, прислушивалась к разговорам и старалась думать о постороннем. Но приказ о зачислении в институт так и вставал у неё перед глазами. Она отлично знала, что приказы пишутся на обыкновенных листах, однако этот представлялся ей большущим, как афиша, и фамилии на нем, крупно и жирно напечатанные, должны были быть видны издалека. Вчера вечером, ложась спать, Агния потушила свет и сказала: «Изобрели бы такую же кнопку в голове: р-раз — и выключил мысли! А то вот страдай!»

Алёна думала о приказе весь вчерашний день и если забывалась на время, то для того, чтобы терзать себя, вопросами: что же делать? Кем же быть, если?.. И почему только сейчас поняла, как надо играть эту проклятую Ларису, а на экзамене вытворяла бог знает что? Ей надоело думать об одном и том же, будто без конца шагать по кругу, но никак не удавалось и выскочить из него. Она долго ворочалась на кровати и слышала, как вздыхают и маются от бессонницы Глаша и Агния.

Одно происшествие ненадолго перебило это хождение «по кругу». Часов, вероятно, около двух в темноте громко стукнула дверь, щёлкнул выключатель, и они увидели Клару. Растрёпанная рыжая Клара выглядела так, будто её сию минуту кто-то оттаскал за волосы, ярко накрашенный рот был размазан. Она улыбнулась и победно оглядела лежавших девушек.

— Улеглись, деточки? Ну, ничего, скоро образуетесь! Только дайте чего-нибудь пожевать — умираю! Какой-то сумасшедший день: отправилась к тётке, куда Макар телят не гонял, а они все за город умотали. Нацелилась в киношку — думала, заграничная картина, оказалась отечественная мура! Рассчитывала после поужинать — тоже не вышло! А булочные уже закрыты, да и денег даже на сайку не осталось, — громко говорила она, а трубное гудение её голоса то и дело прерывалось неожиданно визгливым смешком. — Дайте, девочки, капелюсеньку пожратки! — закончила она, умильно поглядывая.

Несколько секунд недоуменно молчали, потом Агния, глянув на Алёну и Глашу, сказала:

— Ну, девочки, пусть поест! Возьми там в шкафчике хлеб и масло. А колбасу съели… И чай остыл.

— Ничего! Сойдет и так! — отрезав толстый ломоть хлеба и намазывая почти таким же слоем масло, пробормотала Клара.

После недолгого молчания Глаша спросила:

— На кино деньги есть, а на хлеб нету?

— На кино? — с усилием проглотив, изумилась Клара и фыркнула. — Да что я, припадочная, чтоб на свои деньги ходить? Думала, и ужином угостит, а он, дуся, лимонадом с конфеткой. Намекаю, что, мол, время покушать — не реагирует. Был бы хороший знакомый, я бы, конечно, прямо сказала, а когда первый раз — неудобно.

Опять наступило неловкое молчание, потом Глаша опять спросила:

— А целоваться с первого раза удобно?

Клара ухмыльнулась, дожевала и проглотила.

— А как же! Это всякому нравится, а вот выставишь сразу на ужин, подумает — нахалка, и в другой раз не пригласит.

Алёна слушала со смешанным чувством возмущения и любопытства — неужели Клара говорит правду? Может, дурачится, разыгрывает? Но её всклокоченная голова и размазанный рот…

— Либо ты врёшь всё, либо действительно нахалка, — опять не утерпела Глаша.

— И слава богу! — с весёлым вызовом ответила Клара. — Всё интереснее, чем быть мещанкой преподобной.

Три девушки одновременно сели на кроватях. Глаша с Агнией, перебивая друг друга, принялись доказывать, что сама она мещанка, что поведение её недостойно советской девушки и противно, что ей не место в советском вузе, что она «сплошной пережиток», но все их гневные и правильные слова разбивались об откровенное, спокойное бесстыдство Клары, её смех и добродушно-презрительные реплики:

— Ну что бранитесь, дурочки? Дрянь, пережиток, подонок — а все равно так жить веселее. Подрастёте — поймёте! Грудняшки-пеленашки!

Алёна вся дрожала от негодования, но слов, которые уничтожили бы Клару, тоже не находила, и этот неравный бой казался унизительным. Надавать бы по толстым щекам да и вытолкать вон из комнаты!..

— Девочки! — крикнула Алёна. — Бросьте! С ней и разговаривать не стоит! Бросьте! — И легла, демонстративно отвернувшись к стене.

Сейчас, стоя в очереди за билетом, Алёна опять пыталась найти убедительные, уничтожающие слова. Но чем можно убить это наглое, циничное утверждение мерзости! И почему, если они правы, Клара оказалась сильнее их, а они действительно выглядели дурочками?

В эту минуту открылись двери вокзала, и очередь точно проснулась, зашумела, потянулась к кассам.

Когда волнение улеглось, воображением Алёны снова завладел пресловутый приказ.

Часовая стрелка пересекла цифру «десять», и точно пол загорелся под ногами Алёны — она выходила из очереди, слонялась по залу, потом, не понимая смысла, прочитывала от начала до конца расписание прибытия и отправления всех маршрутов и вдруг оказывалась у выхода. «Нет! — ловила она себя. — Ни за что! Прежде всего — билет! И потом: кто это сказал, что приказ вывесят в десять? Может, в двенадцать, в час, в два!» И решительно возвращалась на своё место в медленно двигающуюся очередь.

Шел третий час после открытия кассы, впереди Алёны оставалось ещё одиннадцать человек, а в душе у неё все уже выболело, выкипело, выгорело.

— Как так кончились?! — выкрикнул чей-то надтреснутый голос, очередь колыхнулась, забурлила — толкаясь и крича, все бросились к окну кассы, и до Алёны дошло, что билеты на сегодня кончились.

Она стояла в оцепенении, её толкали, а рядом с ней какой-то смуглый брюнет, вооружась блокнотом и «вечной ручкой», уже предлагал организовать запись на завтра. Нет! Завтра её не устраивало. Она протолкалась к выходу и вылетела на площадь. Как ярко светило солнце, как хотелось радоваться в такой ясный день. «Скорей бы добраться, до института!» — подумала Алёна, но тут же почувствовала, что всё равно не в состоянии ждать на остановке, и понеслась через площадь. Она всё прибавляла и прибавляла шаг, лавировала между встречными, обгоняла впереди идущих и, свернув на улицу, где помещался институт, припустилась бежать.

У подъезда никого не было. Алёна взлетела по ступенькам и остановилась, ничего не видя после солнечного света. Из темноты вестибюля одновременно донеслись до неё два уже родных ей голоса.

— Где пропадала? — грозно спросила Глаша.

— Ведь приняли! Тебя… нас приняли! — звонко воскликнула Агния.

— Девочки! — скорее выдохнула, чем сказала Алёна. И неожиданно для всех, привыкших к её сдержанности, рослая девушка подпрыгнула, будто подброшенная взрывной волной, и закружилась, быстро отбивая ногами какой-то лихой ритм.

— Алёнка! Ленка! Лена!

Она остановилась и только тут увидела возле Глаши и Агнии Лилю Нагорную, Женю Лопатина, Олега Амосова и ещё какую-то девушку и двух парней, имен и фамилий которых она не знала.

— Все? Все приняты?

— Все, — ответило несколько голосов.

— А Эдик? А Валерий? Зина? Изабелла?

— Эдька, бедный, не прошёл, — сказала Агния. — Пойдем, посмотришь список.

Приказ-список висел в «колонном зале». Алёна сразу увидела свою фамилию, крепко зажмурилась, снова открыла глаза — нет, не приснилось, не показалось, не выдумалось! В приказе, хотя и не крупными буквами, ясно значилось: «Строганова Елена Андреевна». Она была так не готова к этому чуду, к тому, что можно написать матери: «При-ня-та!» И пусть это письмо читают все, пусть девочки отнесут его в школу, пусть прочтут все учителя. Все! Теперь ей уже не надо было сдерживать радость! Широко раскинув руки, она повернулась к Агнии — обнять, закружить её. Но тут же заметила у выхода в коридор ещё одну группу поступавших. Среди них были Зина Патокина и заплаканная Изабелла.

— К директору. Выяснять, почему не приняли.

— Зина разве?..

— Нет, Зина зачислена. Вот Изабелла…

— А Эдик здесь?

— Ушёл сразу.

— Очень расстроен?

— По-моему, да. Хотя хорохорился — смеялся.

Алёна оглядела стоявших возле директорского кабинета… Ах, как не хотелось сейчас огорчаться! Поспешно пробежав глазами весь список (свою фамилию она для верности прочла ещё два раза), Алёна потянула Агнию:

— Уйдем отсюда.

Радость захватывала, переполняла. Все отлично понимали, что не только розы ждут их впереди, но сейчас каждый чувствовал себя победителем.

Тянуло к товарищам по счастью, хотелось поближе узнать всех, поделиться несдерживаемым торжеством. Иногородние — Алёна, Глаша, Агния, Лиля Нагорная, Александр Огнев, Миша Березов и Сережа Ольсен — отправились гурьбой на почту. Их возбуждение почему-то не передалось работникам почтового отделения, и дважды им сердито напомнили, что они находятся в учреждении, а не на футболе. Наконец, получив открытки, бумагу, конверты, телеграфные бланки, семерка свежеиспеченных студентов пристроилась кто сидя, кто стоя, за длинным столом. Притихли и принялись строчить. Одна Лиля долго вертела в руках две открытки и, встретив взгляд Алёны, усмехнулась тихонько:

— Что-то лень. От ожидания не умрут, — и спрятала открытки в сумочку.

Вечером, как было условлено, поехали в парк культуры. К семёрке иногородних присоединились Олег Амосов и Женя.

Алёна все приглядывалась к Лиле и заметила, что хотя Лиля и смеётся, и шутит как все, но её глаза остаются рассеянными.

Парк всем понравился: бесконечные пруды, живописные мостики, центральная аллея с пышно разросшимися цветниками, деревья, пронизанные лучами солнца, и, наконец, знаменитый мысок, где гранитные ступени спускаются прямо в море и где, по словам Жени, «вечно дует морской ветер». Но Алёна всё же не удержалась от замечания по поводу этого скучного, серого, стоячего залива — разве это море?

— Лужа, — поддержала её Агния. — Вот у нас, в Таллине…

— А река? — вдруг подхватил Саша. — Течет аккуратно, в сделанных берегах, как барышня в корсете. Вот у нас, в Сибири… Попробуй-ка огородить Енисей — он тебе покажет! Весной особенно.

— Думаешь, река спокойная? — в один голос вступились за свою реку Олег и Женя.

— Знаешь, какие наводнения у нас бывают? — добавил гордо Олег. Гибкий, как девушка, высокий мальчик петушился, размахивал не по-мужски лёгкими руками. — Река историческая! И даже очень опасная! Сколько жертв бывает!

— Что ж хорошего, что тонут? — засмеялась Агния.

— Да! Уж наша Волга-то — вот душевная река! Даже и сравнивать невозможно, — поддела Глаша, но тут она увидела расстроенное лицо Олега, во взгляде её вдруг появилось какое-то смущение. Взяв его под руку, Глаша заговорила нежно: — Ну, Олежка, чего ты кипишь? Родное каждому милее.

А Женя, шедший впереди, вдруг остановился и сказал с комической торжественностью:

— Во всех концах Советского Союза прекрасны реки, моря и леса! И осень золотит и румянит листву. Но!.. — он указал на высокое раскидистое дерево с яркой жёлто-красной листвой:

Мне милее этот клён, чем пальма южнокрымская, чем кедр, хоть вечно он зелён, и даже… —                   лавра римская!

— Гениально! Особенно последняя строка!

— Только лавра-то — монастырь, а дерево — лавр!

— И почему римская? Их и в Крыму сколько хочешь!

— Вот ведь как придираются, завистники! — с полной серьезностью заметил Огнев. — У Пушкина — брег, а у Женьки — лавра, там на одну букву меньше здесь — больше — поэтическая вольность! А «римская» — надо же понимать! — масштаб! Международный масштаб!

— Это же экспромт, граждане, экспромт! — весь красный от смущения, защищался Женя.

Любая бессмыслица, удачные и неудачные остроты и шутки в этот день вызывали бурное веселье — казалось, самые большие трудности позади, решающий этап пройден, а впереди пусть не гладкая, но уже завоёванная дорога к театру!

Смех дрожал в груди Алёны, и никак было его не удержать. Принята! Принята! Теперь уж нужно так работать, чтобы добиться настоящих ролей. Комиссара из «Оптимистической трагедии» — одна против всех: «Именем пролетарской революции…» Хорошие, красивые слова, смелые поступки. Или трагические роли — это тоже прекрасно. Другую Ларису — Бесприданницу будет она играть. «Вещь? Я — вещь?..» — сквозь переполнявший её смех Алёна ощутила на мгновение беспомощную, смертную тоску раздавленного человека, и это, как ни странно, сделало её ещё счастливее — играть, скорее играть! Она не слышала, что сказал Женя, но все засмеялись, и она засмеялась, как бывало в детстве.

Лиля держалась чуть в стороне от остальных, помахивала тёмно-красной веточкой, сорванной для неё Огневым, и смотрела отсутствующим взглядом. А интересно, что она хочет играть? Алёна подошла, взяла её за руку.

— Хорошеё у тебя имя — Лилия. Нежное такое, — сказала она, чтоб завязать разговор.

Лиля посмотрела на неё с лёгким недоумением.

— А мне вовсе не нравится, — она чуть дернула одним плечом и прищурилась. — Имя должно подходить к человеку. А мне оно как чужое платье.

— Ну, что ты! — Алёна оглядела высокую, очень тонкую, несколько угловатую и плоскую, как у подростка, фигурку с толстыми, пшеничного цвета косами, загорелое лицо, узкое, нежное, отмеченное чёрной родинкой на левом виске, заглянула в глаза, немного раскосые, с тяжёлыми веками и густыми стрельчатыми ресницами — ох, какие глаза! — и сказала уверенно: — Тебе удивительно подходит.

Лиля засмеялась:

— Меня бы назвать Акулей, Пашей — попроще. А то все твердят: Лилия, Лилия, какое имя! Нехорошо мне от него. Лиля, Лика — ещё куда ни шло.

— Да брось ты! — Алёна вспомнила, что Лиля не принимала участия в разговоре, когда все хвалились прелестью родных углов, почему-то подумала о её ненаписанных открытках.

— А ты откуда сама-то?

— Я? — Лиля удивленно пожала плечами. — Не знаю. — И, видимо, желая перевести разговор, обращаясь ко всем, сказала: — А я-то на конкурсе в самом драматическом месте косой зацепила Сашину пуговицу. Чуть не фыркнула, а он хоть бы что!

И опять стали вспоминать экзамен. Алёна, по крайней мере в десятый раз, изображала, как у неё «во весь рост поднялись волосы». Олег, тоже не впервые, рассказал, как ему пришлось закуривать и он «дико раскашлялся», потому что вообще не курит.

С моря потянуло холодком, сильнее запахли цветы, зелень и вода, плескавшаяся о борт кафе «Поплавок», на дорожках парка стало оживлённее. Новоявленные студенты, сидя за двумя сдвинутыми вместе столиками на верхней палубе, во второй раз заказали по двести граммов мороженого. Сейчас их стало уже двенадцать — приехала Зина с Валерием и двое почти незнакомых Алёне парней: один, тот самый, что после консультации назвал Женю будущим Игорем Ильинским, а ей сказал, что она оригинальная, — Джек Кочетков. Второй — довольно красивый, тёмноглазый шатен в дорогом костюме, с подчеркнутым изяществом манер, — Володя Сычёв. Он по всякому поводу произносил одну и ту же фразу: «Ясно, как туман!» — очевидно, считая её остроумной, а когда улыбался, у него как-то выворачивалась верхняя губа, лицо становилось хитрым и теряло привлекательность — Алёна не любила людей, которых не красит улыбка. Джек тоже сначала не особенно понравился ей: во-первых, почему Джек, если Яков? А во-вторых, не понравилась его развязность, но улыбка у Джека была открытая. Когда только подходили к «Поплавку», он повторил:

— Ты удивительно оригинальная!

Никто прежде не говорил этого Алёне, сама тоже никогда не думала о своей оригинальности и сейчас невольно начала следить за собой: в чем, собственно, эта оригинальность? А Джек, пристально глядя на неё, сообщил, что цвет её глаз «меняется ежесекундно, даже трудно определить, какие они!».

— У меня просто серые глаза, — возразила Алёна, чувствуя преувеличение в словах Джека.

Джек рассмеялся, как старший над младшим.

— Вот именно «не просто». Они обладают массой оттенков. И меняются дьявольски быстро.

Потом он сказал, что руки у неё «музыкальные, нервные, выразительные».

Алёну охватило буйное веселье — может, это и правда? Ведь её же приняли! В числе шестнадцати, выбранных из трёхсот! А девушек-то всего шесть, и какие! Она почувствовала, что теперь нужно как-то особенно действовать руками. Только вот… как?

Джек тихо, для неё одной, отпускал замечания о каждом из присутствующих. Замечания были метки, остроумны, иногда злы. Алёна отвечала на них громким и, как ей казалось, красивым, оригинальным смехом. Она поймала на себе внимательный и слегка удивлённый взгляд Огнева, стало почему-то стыдно за свой смех, и, скрывая неловкость, Алёна с нарочитой серьезностью, будто это было для чего-то нужно, медленно оглядела всех сидевших. Слева от Джека в торце стола сидела Лиля — кажется, в первый раз Алёна увидела на лице её, в огромных глазах такое оживление, — захотелось узнать, что же рассказывает ей с видом заговорщика Женя, но в общем разговоре ничего было не расслышать. Напротив Алёны сидели Агния, Олег, Глаша и Саша Огнев. По отдельным фразам и словам Алёна поняла, что говорят о книгах Станиславского, — это на минуту кольнуло её, она совсем не читала Станиславского. Справа от Алёны сидели Валерий и Зина. Валерий что-то Алёне разонравился. Конечно, он талантливый, умный, красивый, но зачем позволяет Зине командовать? Ну, она хорошенькая — всё равно противно, когда мальчишка так поддаётся. А Зина, слушая его, улыбается так, что дёсны вылезают. Между Алёной и Сычёвым сидят Миша Березов и Сережа Ольсен. Волосы у Сережи редкие, Гладко зачесанные назад и такие светлые, что голова иногда кажется лысой. А Миша Березов старый — он воевал, и ему чуть ли не двадцать семь. Но так он симпатичный, здоровущий — все остальные мальчишки перед ним как цыплята. А дружит Миша с Сашей Огневым.

Мороженое съедено, вечер кончается. И хорошо!

Скорее бы начинались занятия!

Глава четвертая. «Служенье муз не терпит суеты»

Волнение первого дня занятий было праздничным. Обостренное внимание жадно ловило всё, чем жил институт, всё представлялось полным значения и прелести. Великолепие белых стен, лепных потолков, мрамора, зеркал и скульптур не казалось уже грозным — нет! Алёна не была уже робкой «поступающей», она глядела на всё глазами хозяйки, замечая плохо промытый после ремонта темный угол вестибюля и трещину в зеркальном окне аудитории. По мраморной лестнице она поднималась неторопливо, поглаживая рукой владелицы холодные, гладкие перила. Но, конечно, не это было главным, не это придавало такое исключительное значение началу студенческой жизни.

На первом занятии — предмет назывался «сценическая речь» — выяснилось, что почти никто не умеет правильно дышать и говорить. У Глаши, например, не чисто звучало «ш», и все «шипящие глубоко сидели», сказала преподавательница Наталия Николаевна, немолодая женщина со свежим голосом. Оказалось, что Агния плохо произносит «д» и «т», вместо «деньги» говорит «дзеньги», вместо «тень» — «цень» и так далее. У большинства «подсвистывала» буква «с», а у Алёны обнаружился южный акцент: «г», похожеё на «х», неправильное «в» в конце слов и даже «незначительное оканье» — это уж от Вологды. У всех нашла Наталия Николаевна недостатки в дыхании и произношении, и после её указаний стало до смешного удивительным, почему раньше не замечали их.

Урок ритмики тоже принес немало неожиданностей. Нина Владимировна сначала заставила походить и побегать под музыку, а потом сказала, что нужно учиться ходить. Когда понадобится для роли тот или иной характер походки, его легко найти, но прежде всего надо выучиться ходить правильно — естественно, просто, красиво.

Из восьми человек — курс был разделен на две группы — хорошая походка оказалась только у Агнии и у Саши Огнева.

— Что за прыжки? Надо ходить так, будто на голове у вас стакан, до краёв налитый водой, и пролить нельзя ни капли! — требовала Нина Владимировна от Алёны и Глаши, а на прощанье сказала: — Кто не будет следить за собой, никогда не избавится от недостатков. Уроки служат для проверки и помощи педагога, но правильное должно стать привычным, актёр обязан работать всё время, каждую минуту своей жизни. Кроме сна, конечно, — добавила она с улыбкой.

Поднимаясь по лестнице в новую аудиторию, Глаша с убитым видом говорила:

— Что же это будет за жизнь? Дышишь — думай, говоришь — думай, ходишь — думай! И куда у тебя воздух идет, и где язык, и что с губами, и как ноги ставишь. Да ещё этот стакан с водой! Я заболею.

Во время вступительной лекции по изобразительному искусству Алёна была совершенно поглощена своим дыханием — щупала, как расширяются нижние ребра, поглядывала на свои плечи, не поднимаются ли при вдохе, а выдыхая, беззвучно произносила слова с буквой «г» и отдельно букву. Лекцию слушала, как говорится, вполуха, но все-таки поняла, что знакомство с изобразительным искусством необходимо будущему актёру не только для повышения общей культуры, но и потому, что помогает изучать быт той или иной страны, эпохи. А при встрече с классическим репертуаром обязательно придется обращаться к живописи, скульптуре, архитектуре.

К концу лекции Алёна устала дышать, даже голова закружилась.

Вчера первый курс почти в полном составе отправился в театр. Джек каким-то образом «охмурил» администратора, и их пропустили. Быстро рассредоточились в партере поодиночке, по двое.

Алёна, пораженная грандиозностью театра, обилием света, размерами сцены и оформлением, готова была всем восторгаться.

После спектакля Глаша сказала зевая:

— Бледная муть. А ты никак всплакнула?

Алёна растерялась.

— Немножко… в третьем акте…

— Ф-ф-фу! — шумно выдохнул подошедший Женя. — Три акта старый дядька переживает: уйти ему от семьи к милашке или не уходить!

— Где действие, где конфликт? — с негодованием воскликнул Олег.

— Психологический, внутренний конфликт! — горячо вступилась Агния. — И тема очень важная.

— Узкосемейная тема, — оборвал её Джек, — драматургия беспомощная…

— Критик широкомасштабный, суждение высокоавторитетное… — точно передразнив интонацию, подхватил Огнев.

И началось, и до самого института кричали, пугая прохожих. В конце концов даже Алёна, поостыв, согласилась, что «пьесочка не блеск», но актёры — одни больше, другие меньше — понравились всем. И ведь рядом с опытными играли молодые, играли хорошо, уверенно. И всем так мучительно захотелось играть!

В аудиторию Соколова вошла с такой спокойной весёлостью, говоря что-то Галине Ивановне, будто первая встреча с курсом не требовала от неё никаких усилий и была всего лишь приятным, интересным событием сегодняшнего дня.

Алёне, как и всем её товарищам, не приходило в голову, что опытный педагог может, как и они, плохо спать, волноваться, тщательно обдумывая первый урок, очень важный именно потому, что первый.

Соколова села за стол и оглядела группу, беспорядочно рассевшуюся по обеим сторонам от стола. У Алёны, как и у остальных, дрогнуло сердце от страха, что сейчас её вызовут и придется на глазах у всех что-то делать.

— Пожалуйста, сядьте против стола полукругом, — сказала Анна Григорьевна с тем особенным выражением лица, которое после первого же экзамена Женя определил словами «насквозь тебя видит».

Алёна чувствовала в этом взгляде не только горячий интерес, готовность отозваться, помочь, но и глубокое понимание самого сокровенного в твоей душе. И этот взгляд заставлял беспрекословно подчиняться. Мгновенно схватив стул, Алёна двинулась к облюбованному местечку, по пути столкнулась с Глашей, задела стулом о стул Жени, кому-то наступила на ногу и, довольная своей быстротой, первая уселась прямо против Анны Григорьевны. Стих грохот стульев, группа, разместившись, выжидательно уставилась на педагога.

— Вы считаете, что выполнили мою просьбу? Можно это назвать полукругом? — рисуя пальцем в воздухе ломаную линию, спросила Соколова.

Действительно, сели бог знает как. Смущенно стали выравниваться. Женя, Володя и Джек, не вставая со стульев, с грохотом передвинулись на нужные места.

— Что это? — остановила их Соколова. — Что за отношение к чужому труду и институтскому имуществу? Для вас натирали пол — вы его царапаете, купили хорошие стулья — вы их ломаете!

Мальчики встали и осторожно переставили стулья.

— А расстояние между вами? Давайте сразу привыкать к порядку и точности. — Соколова подождала, пока выровняли интервалы. — «Служенье муз не терпит суеты». Вы, конечно, знаете, кто это сказал?

— Пушкин.

— «Девятнадцатое октября».

— А что такое — суета? Как вы думаете?

Несколько секунд молчали.

— Постороннее, что ли? — неуверенно спросил Огнев. И следом за ним заговорили остальные:

— Трескотня всякая.

— Низменное всё.

— Беспокойство!

— Мещанские интересы, — придумала Алёна, и ей показалось, что это умно.

Выждав немного, Соколова сказала:

— И то, и то, и то. Но точнее всех определил Огнев. Все ненужное, лишнее, мешающее искусству — суета. Я попросила вас сесть против меня полукругом. Вы это сделали, но при этом толкались, смеялись, переговаривались, шаркали ногами и так гремели стульями, будто за кулисами плохого театра изображали гром. Кое-кто ещё при этом пытался показать мне, как рьяно он выполняет мою просьбу. Кое-кто, наоборот, старался не уронить своего достоинства. Некоторые почему-то спешили. — Она опять помолчала, оглядывая всех. — Как вы думаете: зачем нужно, чтобы вы сидели вот так, полукругом?

— Так удобнее!

— Вам виднее!

— И нам виднее!

— Значит, это целесообразное размещение? Все, я вижу, согласны, — продолжала Соколова. — Попрошу вернуться на старые места. — Она подождала, пока все дошли и сели, и заметила с улыбкой: — Вот, «мусора» уже меньше! Теперь давайте, совсем без суеты, опять в полукруг!

Пересаживание прошло неизмеримо тише, но Анна Григорьевна заставила ещё шесть раз пройти туда и обратно, пока не осталась довольна.

Алёна очень старалась двигаться осторожно, не суетясь, но быстро и добиралась до своего места почти каждый раз первая. Ей казалось, что она работает лучше всех, а Соколова смотрела на всех одинаково, не выражая никому особого одобрения. Вдруг Джек встал и с подчеркнутой почтительностью, за которой чувствовался какой-то подвох, спросил:

— Вот вы сказали, Анна Григорьевна: только основное, ничего лишнего. А я утверждаю, что мне и всем, я уверен, пришлось весьма много заботиться о том, чтоб не столкнуться, не стукнуть, не сказать слова и так далее — то есть думать не об основном.

В глазах Соколовой появился озорной огонек.

— Скажите, пожалуйста, какое было задание?

— Пересесть сюда полукругом, — ответил Джек так же подчеркнуто корректно.

— Такое было задание, друзья? — спросила Соколова.

— Нет. Не совсем, — ответили хором.

— Какое же? — обратилась она к Агнии.

— Сесть против стола полукругом.

— Вот это — точно. Правильно, — подхватила Соколова. — А вы один можете сесть полукругом?

Все засмеялись. Джек, скрывая неловкость, снисходительно пожимал плечами.

— А раз не можете, следовательно, задание было не персонально Кочеткову, а группе, коллективное задание, — продолжала Анна Григорьевна. — А можно выполнять коллективную работу независимо от других? Например, пилить двуручной пилой, не считаясь с партнёром? Значит, задание включало как необходимость внимание к товарищам. И кстати: слушать надо внимательнее. Без внимания в театре совсем нечего делать. — И, будто забыв о Джеке, Соколова спросила: — Все прочли плакат под портретом Станиславского? Прочитайте нам, Петрова.

Глаша глубоко вздохнула и, старательно выговаривая каждую букву, прочитала: «Театр — это отныне ваша жизнь, целиком посвященная одной цели, — созданию прекрасных произведений искусства, облагораживающих, возвышающих душу человека, воспитывающих в нем высокие идеалы свободы, справедливости, любви к своему народу, к своей Родине».

Как бы давая разобраться в этих словах, Соколова спросила:

— Какие спектакли кажутся вам прекрасными?

— Где идея правильная, — ответили вместе Глаша, Огнев и Женя.

— Когда артисты хорошие! — будто обидевшись за артистов, воскликнула Агния.

— И пьеса чтоб интересная… И постановка… — нерешительно добавил Олег.

— Все правильно, — подтвердила Анна Григорьевна. — А всё-таки чем именно силен театр? Чем больше запоминается, о чем думается после хорошего спектакля или кинокартины?

— Об артистах… — сказала Алёна тихо, боясь, что говорит не то, неумно.

— Ну да, об артистах! — подхватила Агния.

— А все ли актёры запоминаются? Волнуют? Заставляют верить в то, что играют? Ведь не все играют одинаково, правда?

— Те, что хорошо играют, нравятся… — скорее спросила, чем ответила Глаша.

— Те, что сильно играют! — потрясая в воздухе стиснутым кулаком, объяснил Женя.

— А что значит «хорошо», «сильно»? Как это «хорошо»?

— Как в жизни, — Агния смотрела на Соколову, широко раскрыв тревожно-сосредоточенные глаза.

— Когда по всей правде, — убежденно ответил Саша.

— Ну да: как в жизни, по всей правде! — вдруг вспомнив все свои мечты, воскликнула Алёна.

— Все так думают?

— Конечно, реалистическая игра наиболее убеждает, — снисходительно подтвердил Джек.

— Хорошо. Итак, будем учиться играть по правде. Будем учиться быть на сцене свободными, способными видеть, слышать, понимать, делать выводы, то есть нормальными, живыми людьми. Договорились? Только ведь это самое трудное. Вспомните, были вы похожи на живых людей на экзамене?

— Ох!

— Да нет!

— Что вы!

— Кошмар!

— Ужас какой-то!

Соколова рассмеялась и вдруг спросила:

— Кто может рассказать, как выглядит фасад института?

Сколько раз с тоской и надеждой смотрела Алёна на этот дом, ставший теперь её домом, — она ли не знала его! И, желая заслужить одобрение Анны Григорьевны, Алёна первая вырвалась с ответом:

— Трехэтажный серый дом!

— С очень большими окнами! — точно делая открытие, добавил Женя.

— Зеркальными! — подхватила Агния.

И все заговорили наперебой:

— Над входом балкон.

— У входа доска.

— Чёрная с золотыми буквами.

— И написано: «Государственный театральный…» — Джек с видом взрослого человека, мило играющего с детьми, очень точно привел длинную надпись на доске.

— В заявлении писали, запомнили, — мимоходом заметила Соколова. — Ещё что?

— Три ступеньки!

— Нет — две!

— Три!

— Четыре!

— Две!

— Три! — Алёна заметила, что кричит громче всех, и рассердилась на себя.

— Не спорьте, — слегка зажимая уши, остановила Соколова. — Проверите. Дальше!

— Двери чёрные, со стеклами.

— Матовыми.

Казалось, институт описан достаточно подробно — только разрешить спорные вопросы и…

— А фасад гладкий, серый, без украшений и лепки? — чуть улыбаясь, расспрашивала Соколова.

— Ведь что-то есть… там, повыше… — начал Огнев и растерянно замолчал.

Алёна изо всех сил старалась вспомнить. Ей казалось, что верхние этажи какие-то светлые, а между ними то ли карнизы, а может быть, медальоны? Или вовсе ничего?

— Ну, значит, ничего? Никаких особенностей? — как бы подзадоривая, спрашивала Соколова и вдруг скомандовала: — А ну-ка быстро и тихо — главное, тихо! — подите на улицу, посмотрите, чего не заметили, что напутали! Через пять минут, — она взглянула на часы, — все должны быть здесь.

Группа стремительно и тихо высыпала на улицу.

Алёна так и замерла, оглядев фасад.

Начиная со второго этажа он был облицован желтыми блестящими кирпичиками, между окнами шли лепные украшения, оказалось, что окна неодинаковые и крыша необычная — с балюстрадой по всему краю, а на балконе фонарь, над фонарем вышка, и перед ней «непонятная сосуля вроде креста», как сказала Глаша. И ещё было множество мелочей, не замеченных никем.

Возвратились в аудиторию смущенные, и на этот раз описание фасада шло менее бойко и весело, но зато полнее и точнее.

Подробнее и увереннее других говорили Агния, Саша и сама Алёна. Ей так хотелось, чтобы Анна Григорьевна заметила это.

— Ну вот, в одном уже убедились, — с лукавой грустью, совершенно одинаково глядя на всех, сказала Соколова. — Внимание и наблюдательность у нас хромают — даже смотреть не умеем. Теперь давайте… — во взгляде её постепенно нарастал интерес к тому, что она собиралась предложить, — давайте посидим тихо и послушаем… Одну минуту послушаем и запомним всё, что услышим.

Застыли, боясь пошевельнуться, чтобы не скрипнул стул, не зашуршала одежда. Как странно и интересно оказалось в этой внезапной напряженной тишине прислушаться к звукам, доносившимся в аудиторию извне. Но выяснилось, что слушать тоже надо учиться. Глаша не заметила дальнего гудка машины. Джек — крика мальчика на улице, Олег не услышал шагов за дверью аудитории, Женя пропустил негромкий женский смех под окном, Алёна и Агния запутались в порядке, и возник спор, что после чего звучало. Впереди явно был Саша — он поправлял неточности в определении самих звуков и их последовательности, а потом ещё заставил послушать то, чего никто из группы не заметил: откуда-то из подвала долетел очень слабый звук вроде жужжания, с ритмичным усилением и почти полным затуханием, как будто пилили или точили что-то. Взгляд Соколовой несколько задержался на Огневе. «Самый способный», — ревниво подумала Алёна.

— Хотите ещё один опыт? — предложила Анна Григорьевна.

— Да! Конечно! Хотим! Хотим!

Алёна опять закричала громче всех, и — о радость! — Соколова наконец-то посмотрела на неё.

— Выдвиньтесь немного, чтобы товарищи остались позади, чтоб вы их не видели.

В восторге от того, что выбор пал на неё, и замирая от желания заслужить одобрение, Алёна быстро встала, точным движением выставила на полметра вперед свой стул и села — вся внимание.

— Какое платье на Петровой?

Алёна окаменела. У Глаши всего-то было три платья: васильковое крепдешиновое, коричневое школьное и пестренькое — серое с оранжевым… Какое же на ней сегодня? Ведь только что они сидели рядом!

Какое же на ней сегодня? Молчать дольше было нельзя, она сказала наугад:

— Пестрое.

Дружный смех позади был ответом.

— Напрасно веселитесь. — Соколова с улыбкой предостерегающе погрозила пальцем полукругу. — С каждым из вас было бы то же самое. Что у Петровой на ногах? — опять обратилась она к Алёне.

Босоножки у Глаши были одни.

— Коричневые, — расписывала Алёна, радуясь удаче, — такие… в дырочку и ремешок… Каблук средний. — Она даже показала, какой именно высоты каблук.

— Хорошо, — похвалила Соколова. — Какая застежка у них?

Алёна опять вся напряглась.

— Не помню, — сказала она еле слышно.

Сзади прошелестели смешки и шепот.

Анна Григорьевна спокойно улыбалась, глядя своими «насквозь видящими» глазами.

— А кроме босоножек?

— Носки, — в этом Алёна была уверена, но…

— Какого цвета носки? — будто прочитав Алёнину мысль, спросила Соколова.

Какие Глаша надела сегодня носки? Вот беда! Белых у неё много, а бежевых и коричневых по одной паре, так что вернее…

— Белые!

Сзади опять дружно засмеялись. Какой ужас сидеть на виду и показывать свою бездарность!

— А глаза у Петровой?

— Голубые. — Было счастьем верно ответить не только на этот вопрос, а ещё и подробно описать Глашины волосы и прическу.

Всё же Алёна чувствовала себя совершенно опозорившейся. На Глаше было васильковое платье, бежевые носки, а босоножки её застегивались на самые разобыкновенные блестящие пряжки. Она была рада, что Джек отвлек от неё общее внимание.

— Разрешите? — Он встал и, улыбаясь, сверкая белыми ровными зубами — единственное, что было красиво в его лице! — спросил с почтительностью, за которой слышалась ирония: — Мы долго ещё будем заниматься этими… вот…

— Упражнениями? — подсказала Соколова и сразу ответила: — Всю вашу актёрскую жизнь.

— Да нет! Это тренинг, а когда начнем играть?

— Играть? — переспросила Соколова с живостью. — Давайте. Вы же за этим и пришли сюда, чтобы учиться играть. Кто хочет попробовать?

Стоило ли спрашивать? Играть! Именно этого и ждали все. Алёна проклинала свой позорный провал — второй раз её не спросят, а ведь играть в тысячу раз легче.

— Начнем с вас. — Соколова обратилась к Жене, сидевшему с края. — А остальные перебазируются сюда, — она указала по обе стороны своего стола. — Будем публикой.

Подхватив стулья, рванулись к Анне Григорьевне.

— Стоп! — подняв руку, остановила она. — Опять шум, грохот, суета? Обратно. — И все покорно и чинно снова вернулись в полукруг. — Теперь пожалуйте сюда.

Ни единого стука, только легкий шорох сопровождал этот переход, и из боязни нашуметь Алёна не захватила желанного места подле Анны Григорьевны — Глаша заняла его.

— Что же мы сыграем? — в раздумье сказала Соколова, глядя на Женю, как всегда от смущения засунувшего руку за отворот пиджака. — Ну, постучите в дверь, — она взглядом указала на закрытую наглухо дверь в боковой стене.

Алёне показалось странным — что тут можно играть? Какие тут могут быть чувства? Если постучать и крикнуть: пожар! Или сказать любимому человеку, что уходишь навсегда, потому что он изменил…

Женя ещё более косолапо, чем обычно, подошел к двери, как-то особенно смешно изогнувшись, постучал, повернулся и заморгал, глядя на Анну Григорьевну. Она с интересом смотрела на него.

— Я постучал, — осторожно, точно боясь разбудить кого-то, проговорил Женя.

— Зачем постучали? — отозвалась Соколова.

Лицо Жени выразило испуг:

— Вы велели.

— Ну-у!.. — разочарованно протянула Анна Григорьевна. — А хотели играть! «Вы велели» — это же не игра! Придумайте, зачем вам самому могло бы понадобиться постучать в дверь.

У Алёны даже кулаки сжались от обиды, что не ей досталось это упражнение играть! Женя быстро вернулся на середину аудитории и снова не спеша подошел к двери, постучал, отступил на шаг, потом вдруг низко поклонился, смешно выставив задок, и громко сказал:

— Здрасьте! Нина дома?

— Лопатин, милый! — прервала его Соколова, и Алёне показалось, что она с трудом сдерживает смех. — Когда вам понадобится партнёр — Нинин папа, мама, тетя, брат, сестра, — мы вам дадим, у нас их достаточно. Но пока нам это рано. Придумайте, почему дверь не открылась.

— А можно это же. Получится! — с готовностью весело ответил Женя, снова подошел к двери, постучал, обождав немного, постучал сильнее, сделал удивленное лицо, постучал третий раз и опять, не дождавшись ответа, недоуменно завертел головой, потом подергал плечами, похлопал себя по бедрам, выражая этим все степени удивления, и наконец, безнадежно махнув рукой, гордо удалился. И все было совсем не по правде и даже непонятно.

— Что произошло? — спросила Соколова.

— Не застал… выходит. — Женя стоял красный, вспотевший и дышал так, будто ворочал тяжести.

— Это вы Нину не застали? Так. А стучали вы в наружную дверь? На лестнице? На площадке? Так, — внимательно выслушивая ответы Жени, говорила Соколова и неожиданно спросила: — А мы — что? Сидим тут же, на лестнице?

«К чему эти вопросы?» — соображала Алёна.

Женя покраснел ещё сильнее и весь напрягся.

— Почему… сидите?

— Ах, нас нет на лестнице? Тогда зачем было так долго и старательно показывать нам, как вы удивлены, что её нет дома?

«Вот оно что!» — подумала Алёна и засмеялась вместе со всеми.

— Лицом показал, головой, плечами, руками! — весело продолжала Соколова. — Разве один на лестнице вы стали бы это все выделывать? Ну, понятно, не стали бы, — подхватила она единодушный ответ. — Значит, все это было лишнее. Договорились? Нас на лестнице нет, вы — один. Теперь — кто такая Нина и зачем вы пришли к ней?

— Девушка одна. Мы в кино сговорились, — робко ответил Женя.

«Вот уж! Не мог придумать поинтереснее!» — с досадой подумала Алёна.

— А её не оказалось дома? — сочувственно спросила Соколова. — Вы хорошо её знаете? Давно?

Женя помялся и ответил нерешительно:

— Давно.

— Где познакомились?

— В Доме пионеров. В хоркружке. С пятого класса, — почему-то обрадованно ответил Женя.

Соколова одобрительно кивнула.

— И девушка хорошая, серьезная?

— Очень! — убежденно воскликнул Женя.

— Вы действительно знаете такую девушку! Не беспокойтесь, я не спрошу её настоящие имя и фамилию, нужно, чтоб вы сами точно знали, к какой именно девушке вы пришли. Знаете? Какая она?

— Беленькая такая… и высокая… как Строганова Лена, — смущенно улыбаясь, говорил Женя, и чувствовалось, что он не выдумывает, а скорее вспоминает эту высокую девушку. — В электротехнический поступила, — закончил он.

— Отлично! Сейчас будем играть, — дружески сказала Соколова. — Вы поднялись по лестнице… Какой этаж?

— Четвертый.

— А час теперь который?

— Семь.

— Погода стоит хорошая? Значит, погулять ещё можно после кино — да? А картина какая? Билеты вы уже взяли? — Соколова спрашивала так живо, с таким интересом, будто дело шло о чем-то настоящем и важном, и Алёна почувствовала, что и ей и всем тоже становится интересно.

— Взял. На семь тридцать. Но кино тут за углом — минут пять ходу, успеем! — всё живее, увлечённее объяснял Женя.

— Отлично! Поставьте кубы — за ними лестница, а здесь площадка — да?

Женя с помощью Огнева отделил площадку кубами — так назывались в институте деревянные ящики без крышек, разнообразной величины и формы, скаты, лестницы, из которых очень удобно было строить любые самые сложные декорации, и ушел за куб.

— Поднимайтесь по лестнице… — сказала Анна Григорьевна.

Женя появился из-за кубов и, что-то нащупывая в нагрудном кармане, деловитым шагом направился к двери. Он ничего особенного не делал, но чувствовалось, что настроение у него отличное. Постучав, он спокойно подождал, прислушался, не идут ли открывать, постучал громче и на этот раз ждал напряженнее.

— Почему не открывают, ведь вы с ней сговорились? — негромко спросила Соколова.

— Ну да! — воскликнул Женя.

— Вы со мной не разговаривайте, думайте сами и продолжайте действовать. И говорите вслух то, что думаете.

— Уснула, что ли? — пробормотал Женя, постучал ещё сильнее, сосредоточенно прислушиваясь.

— Обманула, что ли? — тихо подсказала Соколова.

— Никогда не обманывала… Что такое? — бормотал Женя. — Может, ушла и сейчас вернется? Рано ещё… — он подошел к краю куба, как будто там было светлеё, посмотрел на часы. — Подожду.

— А вдруг все-таки спит? — тихо сказала Анна Григорьевна.

Женя вернулся к двери, постучал ещё раз настойчиво, громко.

— Нет. Подожду. — Он прислонился спиной к косяку двери, потом поежился, будто пристраиваясь поудобнеё.

— Что-то мешает вам? Что там на косяке? — спросила Соколова.

Женя повернулся, потрогал рукой косяк и сказал неуверенно:

— Звонок, что ли?

— А у Нины-то разве есть звонок? — чуть слышно, но очень значительно сказала Анна Григорьевна. — Вы ведь стучали…

И Женя, вдруг поняв, куда она его направляет, начал быстро ощупывать руками дверь, забормотал: «Чушь! Чушь какая-то!» — потом привстал на носки, очевидно разглядывая номер квартиры, и стремглав побежал вниз.

Анна Григорьевна заставила его повторить этот простенький этюд, и — странно! — смотреть становилось всё интереснее, а в последний раз Женя сыграл так искренне, свободно и смешно, что Алёна совсем забыла о своей неудаче и смеялась громче всех.

— Ну, вот и поиграли, друзья мои, — весело сказала Соколова. — А как вы думаете, почему в первый раз Лопатин так по-нарочному нелогично и непонятно действовал? И почему сейчас все вышло куда ясней, проще, искренней?

— Вы научили, — ответил Володя, как показалось Алёне, подхалимским тоном.

— Я ничему ещё не успела научить, — холодно заметила Соколова. — Всё дело в том, что первый раз он ничего не знал толком: куда, к кому, зачем пришёл — всё было вообще, приблизительно. А ведь наше поведение всегда зависит от условий, места и времени. Эта великая истина так же незыблема в искусстве, как и в жизни. Всё должно быть в конкретном месте, в точное время и в более или менее известных условиях — как в жизни! Только тогда и можно играть свободно, по правде, искренне.

— А когда будем играть пьесы? — вдруг вырвалось у Глаши.

— Пьесы? — Соколова глянула на Галину Ивановну, и обе рассмеялись. — Вы слышали, чтоб учиться музыке начинали с симфонии? Нет, друг мой, сначала бесконечные упражнения, этюды — маленькие, потом побольше. А пьеса — это симфония. Ох, сколько нам ещё работать до пьесы!.. Да ещё и все ли дойдём до пьесы? То, что вас приняли в институт, ещё вовсе не означает, что вы будете актёрами. Это всего лишь значит, что у вас имеется такая возможность, а уж превратится ли она в действительность, зависит от вашей работы. Горький писал, что талант развивается из чувства любви к делу. Путь актёра — это постоянный, напряжённый, утомительный труд. Много горечи, неудач. Кто сумеет полюбить этот труд так сильно, что весь процесс работы и самое скучное в ней станет ему дорого, только тот станет настоящим деятелем советского театра. Кто хочет легкой, веселой жизни, тот напрасно пришел сюда. Работать, работать и работать! Это одна сторона. О другой поговорим завтра, потому что… — В то же мгновение длинный звонок донёсся в аудиторию, — …урок наш окончен. До завтра, друзья мои.

Вечером было собрание курса. Выбрали профоргом Валерия Хорькова, старостой — Глашу, помощником старосты — Сережу Ольсена. Он был из другой группы, и Алёна почти не знала его.

Потом комсомольцы остались выбирать комсорга, а Алёна отправилась в общежитие.

Никогда после работы в типографии и вечерних занятий в школе не чувствовала она себя такой разбитой, как сейчас. А ведь восемь часов занятий шли не подряд, а с переменами, собрание длилось не больше получаса. Нет, она не просто устала, она была подавлена. Что работа артиста требует всей его жизни, Алёна воспринимала скорее как некое образное выражение. Теперь это представление уступило место другому. Талант развивается из чувства любви к делу, постоянно напряженный, утомительный труд — работать, работать и работать!

Вот и сейчас не валяться на кровати, а выписать в тетрадку слова с буквами «г» и «в», подготовить этюд, или вспоминать все мелочи одежды Галины Ивановны, или дышать, или ходить с воображаемым стаканом воды на голове. Алёна вскочила как ужаленная: то, что она все время безотчётно старалась задвинуть в темный угол сознания, будто укололо в самое сердце. Ведь только полная бездарность могла так оскандалиться, не ответить, какое на Глаше платье! За минуту до этого сидела с ней рядом, а на ритмике шла следом за ней по кругу и смотрела на её крепкую загорелую шею в вырезе василькового платья! Вот тогда надо было вспомнить ритмику — тупица! Самое скучное должно стать дорого — выговаривание слов «груз, гавань, прогулка, гитара» должно стать дорого! Да о чём ещё думать после такого чу́дного выступления. С силой взбив кулаком подушку, Алёна уткнулась в неё лицом. Из коридора донеслись знакомые голоса, и она постаралась принять спокойную, не выражающую отчаяния позу.

Со смехом распахнув дверь, вошли Агния и Глаша.

— Ты что это возлежишь? — И, не дождавшись ответа, Глаша задала новый вопрос: — Тебе кто из наших мальчишек больше нравится?

— Никто!

— Здрасьте! А чего злишься?

— Дурацкий вопрос.

Глаша многозначительно свистнула и подмигнула Агнии.

— Ты, Алёнка, дурёха! — Агния присела на край кровати, слегка оттеснила лежавшую Алёну. — Ужасно неустойчивый товарищ. Молчи. Мы ещё во время экзаменов заметили: чуть что не так, и ты сразу — у-ух! — при этом Агния, высоко подняв руки, стремительно бросила их вниз почти до полу, — впадаешь в полное самоуничтожение. Молчи! Мы с Глашей постановили: дурёха! Ведь Анна Григорьевна сказала, что так было бы с каждым из нас, и мы тоже на себе проверили.

— Не смей воображать, что ты хуже всех! — воскликнула Глаша.

— Да я вовсе…

— И ещё не воображай, что если ты молчишь как мумия, так мы ничегошеньки не видим. У тебя слишком выразительная физиономия — все пропечатывается целиком и полностью! — Глаша, помахивая чайником, приказала: — А ну, слетай за кипяточком! Поужинаем — и спать. Выясняется, что высшее образование весьма утомляет.

Алёна схватила чайник и выбежала из комнаты.

Только начала спускаться по лестнице и вдруг подумала: «Трудно, но можно выучиться правильно дышать, говорить, ходить со стаканом на голове… — Она постаралась идти плавно, будто стекая по лестнице. — ещё труднее, но всё-таки можно научиться бороться с недостатками собственного характера, но ума и таланта если нет — так нет!»

Все говорят: «изображать чувство», «показывать чувство», а что это значит? Ведь главное у актёра — чувство. И как от действия получится чувство? Хоть бы понять! Дура! Ни одной мысли толковой!

Алёна увидела поднимавшегося навстречу ей Сашу Огнева — вот кто, похоже, талантливый и умный. Захотелось поговорить с ним… спросить, что он думает про чувство и действие? Только с чего начать? Они уже оказались на одном марше, в поднятом на неё взгляде тёмных глаз Алёна уловила веселое внимание и поняла, что сейчас он сам заговорит с ней. Саша вдруг подался к перилам и загородил ей дорогу.

— Я хотел спросить…

Они стояли друг против друга — Саша был высок ростом, но и Алёна не маленькая… Стоя двумя ступеньками ниже, он вынужден был смотреть чуть вверх. Может быть, от этого взгляд его показался Алёне взволнованным.

— Я… вот что…

Он явно не знал, что сказать, — его смущение было приятно — Алёна улыбнулась.

— …Да! Ты почему не комсомолка?

Зачем он об этом? Ну почему? Одна из самых тяжёлых обид поднялась в Алёниной душе. Но не могла же она сейчас, здесь вот, на лестнице, рассказать, как ждала, пока ей исполнится четырнадцать, как всю ночь не спала, беспрестанно ощупывая под подушкой книгу, в которую вложила заявление, как пришла в комитет комсомола, улучив минуту, когда там никого, кроме секретаря, не было… И как Гошка Тучкин, пробежав заявление, сделал такое лицо, будто его тошнит, и тягуче сказал: «С математикой не в ладах, а туда же» и, глядя под стол, брезгливо поджал губы.

Алёна выхватила у него бумажку, выбежала вон. Попрекнуть какой-то математикой!

Она порвала заявление. И хотя скоро поняла, что нелепо из-за Гошки Тучкина обижаться на комсомол, но заявления больше не подавала.

— «Служенье муз не терпит суеты…» — ещё не докончив, поняла, что отвечает невпопад, и именно потому Алёна вдруг вызывающе улыбнулась.

Мягкое внимание сменилось изумлением, потом глаза Саши вспыхнули, он посмотрел на неё снисходительно:

— «Поняла», называется! Манная каша у тебя в голове! — и, перемахнув через три ступеньки, полетел наверх.

Алёна выдавила из себя неестественно громкий смех и, размахивая чайником, побежала вниз.

— Ну уж нет! Ну уж нет! — шептала она. Всё недовольство собой, возросшее до крайности, обратилось теперь на Огнева. «Манная каша!» — самой себе можно говорить и более обидные слова, а тут… Ну уж нет! Она покажет ему «манную кашу»!..

Глава пятая. Поражения и победы

Бесталаннее себя на курсе Алёна считала одного только Петю Алеева, смазливого, рослого, со звучным голосом парня, получившего прозвище «ожившего столба», — ни одного этюда не мог довести до конца, в коллективных упражнениях путался, мешал и злил всех невозмутимо-глупой улыбкой. Говорили, что его «отсеют» на зимней сессии. А разве знала Алёна, что о ней говорят?

Каждый урок мастерства повергал её в отчаяние. С ужасом думала она, что из шести девушек на курсе Строганова Елена — первый кандидат на отсев. И правда все работали лучше её. Самой талантливой, несомненно, была Лиля Нагорная, хотя нередко и она делала этюды из рук вон плохо: сбивалась, останавливалась, смотрела пустыми, сонными глазами или ни с того ни с сего смеялась. Но когда она была собранна, её этюды были лучше всех. И хотя Анна Григорьевна часто сердилась на Лилю, Алёне казалось, что Нагорная — любимица Соколовой. Даже Зина Патокина добилась многого — уже не так сильно «хлопочет лицом» и «не выжимает чувства». И уж очень она хорошенькая и одета всегда так красиво!.. Все лучше её — Алёны. От этих мыслей, выходя на площадку, она деревенела, начинала бестолково метаться и делала все совершенно не так, как на самостоятельных занятиях.

— И чего трепыхаешься? — ругала её Глаша. — Дёргаешься, как Петрушка!

— Уж очень ты стеснительная, — успокаивала Алёну Агния. — По-моему, тебе надо каждый урок выходить на площадку, привыкать. Ты ещё развернёшься. Честное слово! Попробуй каждый урок.

Но стоило Алёне выйти на площадку, её охватывал такой одуряющий страх, что она не могла избавиться от ощущения, будто её, как грешника в аду, поджаривают на сковородке.

«Неужели совсем бездарная?» — спрашивала себя Алёна. Но где-то в глубине души у неё жила уверенность, что она может работать не хуже других. Может, может, может! Только как избавиться от своей скованности? Она почти завидовала Джеку, хотя его самоуверенность была ей противна.

Алёна жадно читала Станиславского, однако и у него не находила ответа; занималась «освобождением мышц», но думала, что не в этом её беда, да к тому же ей казались скучными эти упражнения.

«И зачем я мучаюсь? — твердила она себе. — Бездарная, нескладная! Бросить всё, убежать — ведь все равно выпрут».

Однажды Соколова заговорила о разнообразии и сложности причин, вызывающих то или иное поведение человека. Например, застенчивость может быть проявлением скромности, то есть нежелания выделяться, выказывать свои достоинства; а иногда, наоборот, неуёмное честолюбие, жажда первенства приводят к чрезмерной боязни неудачи, и это сковывает человека.

Случайно или не случайно взгляд Анны Григорьевны скользнул по лицу Алёны, та вспыхнула, будто её уличили в чем-то постыдном. Неуёмное честолюбие! Да, стать обязательно знаменитой артисткой, играть самые лучшие, главные роли, всем нравиться, покорять хотелось ей. Иногда верилось, что это будет, и тогда самое трудное казалось преодолимым. Но от первой неудачи всё рушилось — даже во сне она видела страшные, позорные провалы. Как же научиться управлять своими чувствами? «Это большое искусство, и овладеть им нелегко, но без него нет и не будет настоящего артиста», — говорит Анна Григорьевна.

«Но ведь не из одних гениев и талантов состоит театр — нужны и средние актёры, — поучала себя Алёна. — Надо только прилежно и честно работать». Но и эти рассуждения не помогали. Наоборот, в душу заползала серая скука, и тогда ничего на свете не хотелось. Алёна была уверена, что Соколова может помочь ей, но нарочно не замечает её беды.

— Работайте, работайте больше. Ищите подлинное, верное, делайте его привычным, — говорила ей Анна Григорьевна, как и всем, только особенно часто напоминала: — Следите, Лена, за непрерывностью действия, стройте непрерывный внутренний монолог. И не думайте о чувстве — оно придет.

Как ни старалась Алёна, на занятиях её внутренние монологи постоянно прерывались посторонними мыслями. Стоило что-нибудь чуть-чуть не так сделать, и она почти физически ощущала критикующие, насмешливые взгляды, представляла весьма нелестные для себя оценки товарищей, и все летело в тартарары.

Алёна даже аппетит потеряла. Только и радовало — большие стенные зеркала отражали теперь девичью фигурку с такой удивительной талией, о какой Алёна и мечтать не могла три месяца назад. Алёна ловила на себе внимательные взгляды, с ней чаще стали заговаривать студенты других курсов, все настойчивее предлагали ей вместе делать этюды Джек, Сережа Ольсен, Коля Якушев и даже Валерий, которого Зина стерегла как собственность. Однажды Женя, поднимаясь с ней по лестнице общежития, сказал:

— Ты здорово переменилась!

— В чём? — спросила Алёна небрежно.

Он хмуро отвернулся.

— Не знаю. В общем переменилась.

А на следующий день во время лекции Алёна получила записку. Круглым Женькиным почерком старательно и мелко было выведено:

Ты не знаешь, как это бывает, Когда человек горит! Когда в вихре огненном закручен, Он уже не стонет, а молчит, Этим вихрем замучен! У Маяковского только сердце загорелось, Так он уж пожаловался маме. Я никому не жаловался, я вынашивал                                                          смелость Под вихревое, страшное пламя Сказать одной тебе лишь.

Алёне стало так смешно, что она зажала рот, чтобы не прыснуть — «в вихре огненном закручен», «замучен». Это Женька-то, неповоротливый, толстый, румяный! Но признание в любви всегда приятно, а если впервые в жизни, тогда… Пусть оно невнятное, и стихи такие странные, и всё-таки… Алёне хотелось оглянуться на Женю, однако она ещё не решила, как отнестись к стихам, и, снова пробежав их глазами, увидела, что в них и не говорится, будто «огненный вихрь» вызвала именно она. Может, Женька просто делится с ней переживаниями, как с хорошим товарищем? Алёна решила держаться подчеркнуто дружески. Она написала: «Не особенно разбираюсь в стихах, но мне кажется, форма слабовата. А вообще ты, вероятно, можешь писать стихи. Советую показать их Джеку и Валерию — они лучше знают поэзию». Когда Алёна оглянулась, Женька, багровый, смущённый, что-то просигнализировал ей — она не поняла, а через минуту получила новую записку: «Показывать никому не собираюсь — это тебе одной. А если плохо — порви». Алёна записку оставила, а после лекции спросила:

— Тебе вернуть или пусть у меня остаётся?

Женя мрачно ответил: «Отдай», — и тут же демонстративно разорвал своё непринятое признание. Алёна, будто недоумевая, пожала плечами, и больше этой темы они не касались. Но жить ей стало почему-то веселее. Алёне даже доставляло удовольствие, что Женю начали поддразнивать за его «пристрастное отношение» к ней. А если она становилась холодной, неприветливой с ним и особенно ласковой с другими, Женя мрачнел, неотступно следил за ней, а на занятиях выдумывал нелепые трагические этюды. Стоило ей проявить внимание к нему, как он светлел, оживлялся и готов был на любое дурачество.

Как-то в минуту Алёниного благорасположения они с Агнией втроем занимались уроками по актёрскому мастерству, и, что бы ни начинали, Женя приводил к юмористической развязке, всё выходило у него так смешно, что и рассердиться было невозможно.

— Алёнка! Слушай! — прикладывая ладонь ко лбу, точно пораженная неожиданной находкой, сказала Агния. — Почему бы нам не сделать юмористический этюд? Почему одни драматические?

— Давай! — вдруг загорелась Алёна. — Ведь и Анна Григорьевна советовала комедийное! Только уж такое, такое, чтоб… стены рухнули от смеха, — она закончила широким взмахом руки, будто повергая в прах всё вокруг.

Сколько невероятных происшествий увидели в этот вечер стены аудитории!

Наконец решено было остановиться на одном эпизоде. Дело происходит в машине, сооруженной из большого куба и поставленных на него стульев — сидений. Две эксцентричные мисс охотятся за женихом. Наперебой стараются завладеть его вниманием. Кончалось их соперничество тем, что осаждаемый жених терял руль, машина опрокидывалась в кювет, и все трое, побитые, перепуганные, не понимая, на каком они свете, выползали из-под обломков машины.

Репетировали этюд со страстным увлечением, отрабатывая с необыкновенной точностью торможение, рывки, повороты машины, и… не услышали последнего звонка. Только дежурная вахтерша, пришедшая закрывать аудиторию на ночь, заставила всех разойтись.

— По-моему, получилась сатира, — прощаясь с девушками у лестницы общежития, тоном заговорщика сказал Женя.

На следующий день в присутствии всего курса они играли свой этюд. С первой же минуты, когда обе мисс, не желая уступать друг другу переднего сиденья рядом с женихом, крепко взялись за руки и любезно принялись усаживать одна другую на заднее сиденье, — зрители начали смеяться. Каждый точнехонько отрепетированный толчок машины, каждое новое ухищрение претенденток-конкуренток, внезапные перемены отношения жениха то к той, то к другой (Женя превосходил самого себя!) — все вызывало смех. Когда же разъярённая Алёна полезла на всем ходу через спинку на переднее сиденье, раздался дружный взрыв хохота, не умолкавший до конца этюда. Смеялась даже Анна Григорьевна.

При обсуждении, проходившем очень весело, авторам и исполнителям все же крепко досталось за наигрыш. Только Джек заявил, что это — «великолепный гротеск».

— Гротеск оставим на совести Кочеткова, — мимоходом сказала Соколова. — Должна признаться, что выдумка ваша не поразила ни новизной, ни богатством мыслей и чувств. Запад ваш, пожалуй, мало похож на настоящий — словом, этюд не заслуживает дальнейшей работы над ним. И, что греха таить, наиграли, друзья, изо всей мочи! Тем не менее работа очень полезная: во-первых, все трое добились отличного внимания, поэтому — отмечали товарищи — ход машины, каждый поворот, толчок, ускорение, замедление — всё видишь! Это отлично. Общение хорошее. И смелость. Всем троим эта работа принесла пользу, в особенности же Строгановой.

Алёна и сама почувствовала, что этот несуразный этюд освободил её от боязни показаться глупой, смешной и от ощущения своей неловкости, громоздкости. Стало возвращаться к ней детское веселое озорство. Удачи на уроках актёрского мастерства стали приходить чаще. Но неудачи по-прежнему повергали её в отчаянье, только теперь у неё хватало духу, плохо ли, хорошо ли, каждый урок выходить на площадку. А чтобы было что показывать каждый урок, приходилось всякую свободную минуту работать. Тренировалась с воображаемыми предметами: мыла под воображаемой струей из воображаемого крана воображаемую посуду, тщательно вытирала её воображаемым полотенцем, гладила воображаемым утюгом воображаемое платье со складками, стирала и штопала воображаемые чулки, и становилось весело от ощущения, что несуществующие вещи существуют, живут в её руках.

Надвигалась зимняя сессия — время авралов и тревог.

Потерять институт сейчас, когда он стал родным домом, казалось ещё страшнее, чем провалиться на вступительных экзаменах.

Самым сложным оставался экзамен по специальности; завалишь, допустим, историю театра, танец — позволят пересдать, а уж тут всё — крышка! На этом экзамене бывает не только вся кафедра актёрского мастерства, но и преподаватели других предметов, студенты старших курсов. А решающее слово — за ведущим педагогом.

Соколова интересовала студентов не только своего курса, говорили, была она в молодости одаренной актрисой, но как-то в шефской поездке сломала ногу в щиколотке. Сложный перелом неправильно сросся, его дважды ломали, сращивали наново, однако подвижность сустава полностью не вернулась. Но из театра Соколова не ушла, осталась помощником режиссёра, а вскоре стала режиссёром и преподавателем института. Валя Красавина рассказывала, что в довоенных газетах и журналах ей попадалось много восторженных рецензий о постановках Соколовой в театре, которым руководил заслуженный деятель искусств, режиссёр и профессор института Николай Яковлевич Линден.

Знали ещё, что муж Соколовой — хирург, и сын — молодой поэт, погибли в начале войны. Знали, что она воспитывает внучку — дочь погибшего сына и мальчика — второго ребёнка невестки. А невестка работает на Крайнем Севере геологом и всего два-три месяца в году проводит здесь с семьей. Знали, что Соколова отзывчива, добра, это чувствовали, но иногда она казалась уж слишком крутой.

Алёна никак не могла понять, почему раньше, в период сплошных Алёниных неудач, Анна Григорьевна очень мягко относилась к её провалам, а в последнеё время стала жёстче и даже холоднее в обращении с ней. Решения и поступки Соколовой всегда оказывались неоспоримо логичными, но были всегда и неожиданны.

Ещё в начале года, едва прикоснувшись к первоосновам специальности, студенты с обычной самоуверенностью молодого невежества почувствовали себя профессионалами и принялись беспощадно критиковать всё, что видели в театрах: «Формализм! Серятина! Театр без лица! Эклектика! Натурализм! Представленчество!» Даже в гастролировавшем Московском Художественном, по их оценкам, не все актёры по-настоящему «слышали и видели» — «это же кошмар!». А уж в остальных театрах вообще никто ничего «не видит и не слышит!». «Сплошной наигрыш!»

Особенно сокрушительной критике подвергался один из местных драматических театров, где главным режиссером был народный артист Лаврентий Сергеевич Вагин, профессор института. Старшие студенты говорили, что сам он талантливый артист с большим опытом, но живёт по старинке, и если б не даровитые актёры и не постановки приглашённых режиссёров, руководимый им театр отстал бы на полвека.

— Все живое — заслуга актёров! Сам дядя Ваня — высший класс! А Астров…

— Астров — бездарность, физиология! Соня хороша…

— Сантименты, слюни…

— Это от режиссёра…

— Вагин же не знает «системы»! — категорически выкрикнул Джек. — Это прет из любого его спектакля!

— А вы знаете «систему»? — раздался голос Соколовой (никто и не заметил, как она вошла).

— Ну, представление имею, — ответил Джек, не особенно смутившись.

Соколова посмотрела на него и с неожиданной горячностью хлопнула рукой по столу.

— Самое плохое в театре то, что люди, имея крайне смутное представление о «системе», уже берутся судить и поучать. И с чужого голоса делают открытия: «Система сушит актёра», «нивелирует таланты»…

— А разве «Дядя Ваня» — хороший спектакль? — запальчиво спросил Джек. — Вам нравится?

Все насторожились.

Анна Григорьевна усмехнулась.

— Зачем же это я буду навязывать вам своё мнение? Разбирайтесь сами.

— Но ведь мы можем судить неправильно! — воскликнула Агния.

— Ну и что ж? — весело спросила Соколова. — Даже обязательно будете ошибаться! Но ведь вы учитесь — знаний будет больше, а ошибок меньше. Ищите, думайте, спорьте, обосновывайте свою точку зрения, убеждайте друг друга, только не судите сплеча, легкомысленно, уважайте чужую работу. Не забывайте, что вы знаете гораздо меньше Лаврентия Сергеевича Вагина. Кстати, актёры, которых вы сейчас хвалили, — его ученики. — Она кольнула взглядом Джека. — Так давайте жить своим умом, вырабатывать своё мнение, а подхватывать высказывания «авторитетных товарищей» предоставим ремесленникам-рецензентам. И будем доброжелательны, давайте искать хорошее в чужих работах. Плохое-то легче выискать.

Перед сессией пронесся слух, что сам Рышков будет присутствовать на экзаменах.

Алексей Николаевич Рышков, художественный руководитель института, после тяжёлого заболевания лечился в санатории. В институте о Рышкове говорили с огромным уважением и любовью все, включая гардеробщиц и уборщиц.

Алёна, как и все её товарищи, знала, что народный артист Рышков — знаменитый режиссёр и актёр, один из первых учеников Станиславского. И единственный из театров, не стертый в порошок «великими критическими умами первого курса», был театр под руководством Рышкова. Всем не терпелось увидеть на сцене его самого, особенно в роли Фамусова — они уже много слышали и читали о его исполнении. Весть о его возвращении встревожила, обрадовала, усилила страхи и одновременно придала особую торжественность, праздничность предстоящему экзамену.

— А вы не радуйтесь — ваша Соколова всё равно по-своему отметки поставит, — сообщала всеведущая, многоопытная Клара. — Рышков её уважает, обожает, считает первым педагогом.

И вот час экзамена наступил.

Прозвонил звонок. Шестнадцать первокурсников, разделившись, сели по обе стороны сценической площадки. Алёна, заледенев от страха, обежала взглядом лица товарищей — все были напряжены, только Лиля Нагорная, как всегда, чуть склонив голову набок, рассеянно смотрела в заснеженное окно.

В коридоре послышались голоса, обе половинки двери распахнулись, и вместе с Анной Григорьевной в аудиторию вошел пожилой человек, прямой, плотный, с очень бледным, слегка отёчным лицом и седыми, ёжиком, волосами. Следом за ним вошли директор института Таранов, заведующий кафедрой актёрского мастерства Арсений Артемьевич Барышев, Галина Ивановна с журналом в руках и — гурьбой — остальные педагоги.

Внимание Алёны сразу же привлек Рышков, особенно его узкие, почти неподвижные руки и, главное, глаза. Глубоко сидящие под набухшими веками, внимательные, но усталые, по первому впечатлению бесстрастные глаза на самом деле с трудом прятали вдруг возникающую острую тоску. У Алёны захолонуло в груди, когда она подсмотрела этот короткий, мгновенно погасший взгляд. Анна Григорьевна заботливо и даже с нежностью показала Рышкову на место в центре стола, следила, как он садился. И Алёна поняла, почему Соколова особенно строго поглядела на студентов, стоявших перед своими стульями, и почему Галина Ивановна с благоговением положила перед Рышковым программу экзамена и бесшумно села.

Директор и завкафедрой до сих пор были для Алёны некими абстрактными «руководящими товарищами». О Барышеве отзывались в институте с уважением. К Таранову отношение было разное: одни восхищались его умом, организаторскими способностями, простотой в обращении; другие считали, что он неглуп и организатор хороший, но хитёр и зол, а его улыбки и товарищеский тон лишь камуфляж.

Таранов, почтительно подвинувший Рышкову стул, и Барышев, как всегда, изысканно любезный, улыбающийся одними губами при стеклянно-холодных глазах, — оба почему-то вызывали у неё антипатию. Они нарушали что-то доброе, исходящее от Рышкова и Анны Григорьевны.

Пока все — комиссия и просто зрители — занимали места, Рышков неторопливо оглядел студентов, задерживаясь на каждом. Глаза его оживились, и вдруг лукавая улыбка омолодила, преобразила некрасивое его лицо.

— Значит, хотите быть актёрами? — спросил он тихо глуховатым голосом.

— Хотим, — почти шепотом ответили ему.

Улыбка ещё не сошла с лица Рышкова, а в глазах его Алёна опять поймала мелькнувшую тень, и у неё снова сжалось в груди.

Экзамен начался с индивидуальных этюдов, приготовленных почти самостоятельно.

Всю страсть к театру вложила Алёна в свой этюд, работала с ожесточённым упорством и приступы отчаяния глушила работой. Впервые этюд не надоедал ей, наоборот, чем больше репетировала, чем больше думала, чем больше советовалась с товарищами, тем сильнее увлекалась — этюд становился все полнее, яснее, точнее и, как ей казалось, интереснее. Хотя был он простенький: поздно вечером тайком от матери, будто бы отправившись спать, Алёна убегала на станцию проводить большого столичного артиста, обещавшего подготовить её в театральный институт.

Выйдя на площадку перед экзаменационной комиссией, Алёна, как на конкурсе, почти потеряла сознание, не чувствовала ни рук, ни ног. С помощью Жени и Олега она «обставила свою комнату» для этюдов. Все было готово. В эту минуту Анна Григорьевна сказала негромко:

— Проверьте окно, не шатается ли?

Интонация Соколовой напомнила постоянно повторяемую ею фразу: «Следите за непрерывностью действия, стройте непрерывный внутренний монолог».

Алёна тихо вошла в «комнату», плотно прикрыла дверь и почти механически начала много раз уже повто́ренный, ставший привычным внутренний монолог: «Если бы я зажгла электричество, мама могла бы обратить внимание на яркий свет и прийти, — говорила себе Алёна, — значит, лучше зажечь свечку. Если она стоит у меня на шкафу…» Алёна подошла к шкафу, сделанному из куба, нащупала наверху воображаемые спички, свечу и зажгла её. «Если бы я поставила свечку на стол, мама всё-таки могла бы заметить свет. Куда ж её поставить?» Алёна поискала глазами подходящее место и, защищая ладонью дрожащий язычок пламени, поставила свечу на пол в углу между «шкафом» и «стеной». Ей не мешали уже посторонние мысли, не беспокоило, кто и как смотрит на неё, она отчетливо ощущала все воображаемые вещи, знала, что и как нужно делать. И вдруг произошло что-то необыкновенное: она почувствовала себя свободной, сильной, как в море — куда хочу, туда плыву. И тогда всё пошло точно само собой. При скудном свете колеблющегося от каждого неосторожного её движения язычка пламени Алёна бесшумно достала платье, переоделась, оглядела себя в маленьком зеркальце, поправила волосы. Потом надушилась, взяла сумочку, задула свечу, тихонько приоткрыла дверь. Прислушалась: мать ещё не ложилась. Оставался один выход. Осторожно, не спеша, чтоб не стукнуть, не скрипнуть рамой, Алёна отворила окно. Высунулась, вглядываясь в темноту, послушала. Убедилась, что поблизости никого, влезла на подоконник и соскочила на землю. Прыгая, ощутила, как её дернуло за зацепившийся подол. Торопливо перебирая подол руками, ощупывала его и старалась разглядеть в темноте, ещё надеялась, что разорвалось по шву. Но… на подоле единственного нарядного платья была прореха с полметра длиной.

Всё пропало! Но самое ужасное — что человек, на помощь которого она рассчитывала, уедет, а она не знает его адреса… Всё пропало! Она с такой силой представила себе эту беду, что вдруг — этого ни разу не было на репетициях! — ощутила, как слезы подступают и обжигают глаза… Нет, нет, все неважно — только бы быть актрисой! И, захватив рукой разорванный подол, бросилась бежать на вокзал.

Смущённая, испуганная и счастливая, пряча покрасневшие глаза, Алёна прошла на свое место.

Уже в перерыве она поняла, что показала этюд хорошо. К ней подходили старшекурсники, главным образом режиссёры — ученики заслуженного деятеля искусств профессора Линдена.

— Откуда ты взялась такая? Ермолова! — с интересом разглядывая её, сказал один из будущих режиссёров — Гриша Бакунин.

— Курс вообще сильный, — заметил другой, тоже одобрительно посматривая на Алёну, — и девки и парни хороши. А та, — он указал на Лилю Нагорную, — прямо-таки трепетная лань, вроде Комиссаржевской.

Алёна боялась ещё поверить своему успеху, но всё же после перерыва почувствовала себя спокойнее, к тому же коллективные этюды всегда давались ей легче. Разбитную, нерадивую доярку, по невниманию налившую коровам вместо пойла раствор для уничтожения капустных гусениц, она сыграла, по выражению Глаши, «с блеском».

Когда кончился экзамен, все представители кафедры актёрского мастерства удалились на обсуждение. Сбившихся в кучку взволнованных первокурсников, ожидавших решения комиссии, обступили старшие студенты. Они восхищались работой Соколовой, а про Алёну говорили такое, о чём она и не смела мечтать даже в минуты отчаянно дерзких желаний: «обаяние, темперамент, артистизм, свобода». Она ещё сдерживала радость — вдруг педагоги оценят иначе. Нет, ей поставили пятерку. Ей, Лиле, Саше, Валерию и Жене. Петю Алеева «отсеяли», Коля Якушев и Зина получили по тройке (это Зина-то, хорошенькая, изящная, в красивых платьях, Зина, изучившая Станиславского, получила тройку!). У остальных восьмерых были четверки.

После объявления оценок Рышков беседовал с курсом.

— Почти все будущие актёры в начале своего сценического пути, — сказал он, — недоумевают, огорчаются тем, что мы запрещаем прямые поиски чувства, попытки сразу схватить его. Многие не верят, что подлинное чувство капризно, и чем более мы тужимся, желая вытащить его, тем упорнее и злее оно смеётся над нами, — его глаза иронически прищурились, улыбка чуть тронула губы. — А некоторые даже возмущаются и начинают повторять вслед за невеждами, что-де, мол, «система Станиславского сушит актёра, убивает чувство, нивелирует таланты».

«Да-да, именно это и не даёт покоя, — мелькнуло у Алёны, но волнение, ошеломивший её успех мешали сосредоточиться. Разве не главное в театре — чувство? Говорят: „оно придет“, — да как же, когда и откуда?»

— Хочу указать на близкий вам и очень ясный пример того, как верное действие рождает верное, подлинное чувство. — Рышков посмотрел на неё и вдруг сказал: — Имею в виду этюд Строгановой.

У Алёны словно подпрыгнуло сердце, кровь прихлынула к лицу, шее, рукам, она крепко прикусила губу, чтоб удержать дурацкую улыбку.

— Скажите, — спросил её Рышков. — Вы думали о том, чтоб заплакать?

— Нет, — хрипло ответила Алёна, испугалась, что её не поняли, замотала головой, повторила неожиданно громко, будто вокруг собрались глухие: — Нет!

И, уже обращаясь ко всем, Рышков продолжал:

— Если вы, допустим, вошли в тёмный подъезд и кто-то сильный схватил вас за горло, придется вам в таком случае думать: «Как бы мне взволноваться?» Конечно, нет! Чувство возникает без всякого усердия. А вот спастись в данной ситуации вы непременно постараетесь. И чувства, и разум, воля, силы — всё будет направлено на действие. — Алексей Николаевич вздохнул, помолчал. — Несравненно легче управлять своим поведением — телом, лицом и даже мыслями, чем чувствами. Но если есть в вас актёр, чувство придёт, когда вы проложите ему дорогу непрерывной линией верного поведения и верных мыслей. Оно может быть выражено сильнее или слабее, глубже или поверхностнее — в зависимости от дарования человека и многих причин, вплоть до того, как проведён вами нынешний день, но оно всё-таки придёт, если, повторяю, есть в вас актёр. Из человека бесталанного «система» не может сделать актёра — об этом часто забывают. Она может помочь только тому, кто рожден актёром.

Рышков задохнулся и замолчал. Таранов, выказывая озабоченность, громко зашептал:

— Алексей Николаевич, вам нельзя волноваться!

Рышков не ответил ему:

— Техникой Строганова пока не богата. — Он улыбнулся, и все посмотрели на неё, засмеялись. — её слёзы — настоящие, искренние слёзы — результат подлинного действия. Только через действие мы приходим к самому дорогому — истине страстей.

Рышков обвел взглядом студентов.

— Ведь цель нашей с вами работы — истина страстей и правдоподобие чувств. Помните, что писал Белинский о различии в средствах воздействия науки и искусства? Не помните? — Он усмехнулся. — Придется прочесть. Я скажу только, что театр, бедный чувством, лишённый страсти, театр, с каким, к сожалению, нередко приходится встречаться, холодный театр — это нечто вроде сухой воды — абсурд. Ничем не привлечёт он зрителя и не утолит его жажды прекрасного. Театр должен потрясать!

Рышков опять шумно вздохнул, и Анна Григорьевна с беспокойством взглянула на него.

— Вы избрали едва ли не самую тяжёлую из существующих профессий. Мои слова не относятся к пустым, случайным в искусстве людям. Я говорю о строителях, деятелях советского театра, какими обязаны стать и вы. Идя в театр, актёр должен быть безжалостным к себе. Если сегодня ваш рабочий день — ни усталость, ни горе, никакие другие обстоятельства не дают вам права работать хуже. Каждое публичное выступление — прикосновение к самому прекрасному и драгоценному — к человеческим душам, — разве можно их касаться холодной, невнимательной рукой?

Может быть, только сейчас Алёна доросла до понимания того, что слышала уже не раз; может быть, неожиданное счастье этого дня что-то открыло в ней; может быть (она решила именно так), Рышков обладал совершенно особенной силой убеждения, каждое его слово она принимала с жадностью и восторгом, понимала, как ей казалось, всем телом.

— «Лев, родившийся львом, львом и становится, — писал Добролюбов, — человек, родившийся человеком, может человеком и не стать». — Рышков помолчал, слышалось его трудное дыхание. — Актёр, пришедший в театр, может актёром и не стать, если не станет человеком. Мы сами — мастера и сами же — материал для воплощения замысла. А что можно сделать из негодного материала?

Он опять задохнулся, и опять Алёна заметила тень страха в его взгляде, а тишина и общее внимание опять что-то напомнили ей. Таранов умоляюще воскликнул:

— Алексей Николаевич, поберегите себя!

— Благодарю, не беспокойтесь, — рассеянно ответил Рышков и снова обратился к студентам:

— Многие почему-то думают, что молодых, но вполне взрослых людей кто-то обязан нянчить, кормить с ложечки моралью, и защищать от злых ветров порока, и вдалбливать в головы знания. Нет! Воспитывать себя должны вы сами — коллектив. Сумеете связаться крепко, как альпинисты, штурмующие неприступные вершины, ни один поскользнувшийся товарищ не сорвется с крутизны. Будьте дружны, неутомимы в труде, развивайте в себе восприимчивость ко всему прекрасному, учитесь, учитесь, учитесь! Воспитывайте в себе большие, добрые чувства, приобретайте великое искусство владеть ими.

Уже поднявшись, чтобы уходить, он сказал:

— Я не имею возможности часто навещать вас. Вы в великолепных руках, — Рышков с ласковой иронией чуть наклонился к Анне Григорьевне, — эти женские ручки стоят самых крепких мужских.

Алёне показалось, что присутствие Рышкова на экзамене принесло ей удачу. Даже когда работа не ладилась, Алёна перестала поддаваться отчаянию, одёргивала себя и ещё яростнее набрасывалась на работу.

С самого начала года, как бывает почти на каждом первом курсе, возникли, по выражению Миши Березова, «колхозы», то есть ячейки, объединявшие наиболее сблизившихся между собой студентов.

Самым тесным и крепким было объединение «Три грации», или «колхоз» имени Петровой. Основное его ядро составили Алёна, Агния и Глаша, в честь которой было дано второе название «колхозу», но числились в нем ещё Женя и Олег.

Благодаря необыкновенной энергии Глаши её, Алёну, и Агнию не «растыкали» по разным комнатам, а, к великой их радости, оставили вместе. Но комната была на четверых, и им пришлось согласиться на «принудительный ассортимент» в виде Клары — ни одна из девчачьих комнат общежития не принимала её. Клара слыла старожилом общежития, хотя училась на втором курсе режиссёрского факультета, но до этого два года пробыла на актёрском, затем на театроведческом, в общем «трубила» в институте пятый год.

Имя Любавиной стало нарицательным в институте. Тем не менее Любавина продолжала существовать и в общежитии твердо держалась своих «принципов». Она утверждала, что ежедневная уборка комнаты — «пережиток проклятого прошлого», вполне достаточно того, что по субботам уборщица моет полы.

Для Глаши чистота была первейшим условием душевного равновесия.

— Поймите вы! — страстно ораторствовала Глаша. — Гигиена — основа здоровья! Поймите, у меня же мама медсестра, я сама выросла при больнице!

У неё было какое-то особенное чутьё, она замечала каждую пылинку, малейшее пятнышко и боролась с ними, как с живыми врагами. Алёна хоть и не сразу, но как-то поняла Глашу и даже заразилась этой её страстью. Агния вообще была аккуратна и только по близорукости могла чего-нибудь не заметить.

— Не ту тряпку берёшь! — взрывалась тогда Глаша.

Однажды Агния рассердилась от неожиданного окрика: «Сумасшедшая! Главтряпка!»

Это прозвище так и прилипло к Глаше.

Недели, когда по комнате дежурила Клара, были неделями бурь.

— Да плюнь ты на неё! Уберем сами.

— С какой радости за эту паразитку работать? Выселю я её! — неистовствовала Глаша.

Очень противно было запирать еду, но иначе Клара уничтожала всё.

— Не желаю кормить паразитку! Дадите хоть крошку — уйду из «колхоза», — бушевала Глаша. — Пусть вступает в «колхоз» и вносит свой пай! Что ещё за иждивенка?

Клара изрядно отравляла девушкам существование, но, к счастью, вопросы быта для них не были главными, да и времени на Клару не оставалось. Всего раз в неделю они освобождались после шести уроков, остальные дни занятия шли по восемь, десять и даже двенадцать часов. Хотя история театра сменялась танцем, сценическая речь — музграмотой, основы марксизма-ленинизма — актёрским мастерством, но всё это была работа. Даже танец, представлявшийся раньше развлечением, отдыхом, для некоторых оказался едва ли не самым трудным предметом.

Первый семестр организатором и погонялой в самостоятельных занятиях была Глаша. Она и держала в ежовых рукавицах весь «колхоз».

Поднимались в семь, чтоб до начала занятий успеть не только умыться, одеться и попить чаю, но ещё и проделать упражнения по дыханию, голосу и дикции, поработать с воображаемыми предметами и хотя бы мысленно повторить приготовленные этюды. Репетировали этюды по вечерам, чтение планировалось тоже на свободные вечера, а их выпадало за неделю только три. При этом девушки так уставали, что сама Глаша с отчаянием захлопывала книгу и говорила:

— Голова не принимает!

Тем не менее с середины ноября Глаша увеличила в расписании количество самостоятельных занятий.

— Наш «колхоз» должен быть образцово-показательным. Кто не согласен — может убираться.

— Ты какая-то безжалостная, просто садистка! — воскликнул однажды Олег. — Мама сказала, что я стал кащеем. Это из-за тебя!

— Он стал кащеем, — с иронией тянула Глаша. — А остальные? Одного только Евгения ничто не берёт — жирок на нём какой-то особенной плотности! А посмотри на Агнию — бледно-розовый скелет. Даже Елена как видение: дунешь — улетит! А ведь приехала точно булка сдобная!

— Ты всех и доконала! — не унимался Олег. — Несчастные вы, девчонки, даже ночью вам нет спасения от этой кровопийцы!

— Да-да-да! — медленно, демонстрируя великолепное владение грудным резонатором, ответила Глаша. — Да, кровопийца, да, безжалостная. Зато все вы у меня выйдете на повышенную стипендию.

Во втором семестре Алёна превзошла Глашу в своей ревностности в работе и безжалостности к товарищам. И Алёне подчинялся теперь не один Женя — нет, пятерка на экзамене и то, что сказал о ней Рышков, многое изменили. Только Огнев по-прежнему относился к ней с холодной иронией, да Березов покровительственно поддразнивал: «Ну как, Ермолова, творим?» или: «Раз говорит Ермолова — всё!»

Наталия Николаевна, преподавательница сценической речи, прощала ей всё. На ритмике строгая Нина Владимировна, наоборот, придиралась к самой незначительной ошибке, говоря: «Уж кому-кому, а вам-то, Строганова, должно быть стыдно!»

Лиля с первых же дней раздражала педагогов своей рассеянностью и дерзкими ответами. Валерий, как и Алёна, успевал по всем предметам, но он был старше, увереннее в себе. Женя отставал по пластике, а уж танец превратился для него в сущее наказание. Огнев, казалось, не нуждался в одобрении и поддержке.

У Алёны завелось много приятелей, и не замечать Огнева с Березовым не составило ни малейшего труда. Куда сложнее было не замечать того нового, что появилось в отношении к Алёне Соколовой.

На одном из занятий после зимних каникул Анна Григорьевна, говоря о связи поведения с чувством, вдруг обратилась к Алёне:

— Кстати, Лена, я думаю, вы правильно поняли Алексея Николаевича Рышкова — он остановился на вашей работе не потому, что счел её лучшей, а просто ваш этюд оказался подходящей иллюстрацией к его мысли.

— Я так и поняла, — вспыхнула Алёна.

— Да, ещё! — словно вспомнив что-то, сказала Анна Григорьевна. — Насчёт этой болтовни: «Комиссаржевская», «Ермолова»! Надеюсь, головки не совсем пустые, не закружатся?

После урока Джек сказал Алёне:

— Педагогические штучки! Воспитывает! Чтоб не зазналась. Пренебреги.

Алёна и была бы рада пренебречь, да не получалось. Она не могла понять, почему Соколова, так мягко и бережно направлявшая её в первом семестре, теперь то и дело высмеивает её.

— Почему вы появляетесь, как оперная Жанна д’Арк? — останавливала она репетицию сцены в тюрьме из «Как закалялась сталь». — Христина, простая деревенская девушка, запугана, измучена, входит в полутьму, в подвал, не знает, что её ждёт здесь. Откуда этакий победный выход на аплодисменты?

Однажды Алёну остановил на лестнице режиссёр выпускного курса:

— Послушай, ты мне очень подходишь для «Бесприданницы».

Польщенная предложением, она откинулась спиной на широкие мраморные перила и ответила, как бы дразня его:

— Я же первокурсница! Нам не разрешается! — и в ту же минуту увидела, что сверху, с большой площадки второго этажа, за ней наблюдает Соколова.

Вскоре на уроке по поводу только что просмотренного этюда возник разговор о воспитании вкуса.

— А бывает, что человек родится с безупречным вкусом? — спросила Глаша со скорбным выражением. Ей попадало за любовь к эффектам.

— С абсолютным музыкальным слухом люди родятся, — ответила Соколова. — Вкус — дело иное. Человек может привыкнуть и к плохому и к хорошему. Большинство в какой-то период отдаёт дань броскому, кричащему, но далеко не самому красивому, — она с легкой улыбкой смотрела поверх голов студентов. — Я больше двадцати лет преподаю здесь и почти на каждом курсе наблюдаю одно и то же: приходит в институт скромная девушка, а через полгода-год, глядишь, у неё уж неведомо какие архитектурные сооружения на голове. Руки пугают кроваво-красными, как у мясника, ногтями…

Алёна сжала пальцы в кулак, но, слава богу, не у неё одной были такие ногти.

— А потом, — иронически сказала Анна Григорьевна, — эта девушка, разговаривая с товарищем, эффектно выгибается, раскинувшись на наших беломраморных перилах, и громко хохочет, чтоб все обратили внимание на несусветную красоту.

Алёну точно в кипяток окунули. Никто, вероятно, и не догадывался, что слова Соколовой относятся прямо к ней, но ей показалось, что это поняли все. От стыда, обиды, злости она готова была убежать. И, неудержимо глупея от бешенства (ну, что бы промолчать!), сказала дерзко, почти цитируя из лекции по изобразительному искусству:

— Но ведь понятия о красоте в разные эпохи разные. И даже нормы поведения меняются!

Соколова рассмеялась так искренне, так весело и заразительно! И все засмеялись. Теперь-то действительно стало понятно, о ком шла речь.

— Меняются, дружок, меняются! — согласилась Анна Григорьевна. — Может быть, мои понятия устарели. Подумайте, подумайте…

Алёна почувствовала себя уничтоженной. Чтобы показать, что она все-таки не признает поражения, Алёна презрительно пожала плечами, фыркнула и отвернулась. Но Соколова будто забыла о ней.

После урока на Алёну посыпалось со всех сторон:

— Так это ты «возлежала» на лестнице?

— Что же ты, «Ермолова», так опозорилась?

— Насчет «разных эпох» гениально сказано!

— Да вы что… Ничего подобного! — хорохорилась Алёна.

И это унижение, в котором сама была кругом виновата, Алёна не могла простить Соколовой — теперь уже в каждом замечании Анны Григорьевны ей чудилось что-то обидное. Она старалась успокоить себя, повторяла слова Джека: «Педагогические штучки. Воспитывает!», а все-таки не считаться с Соколовой оказывалось невозможно. её замечания и требования всегда были точны и убедительны.

Глава шестая. Вот и год прошел

Шумели под ветром, раскачивались высокие сосны. При сильных порывах шум нарастал, гнулись и стонали могучие стволы. А тут, внизу, было тихо. Только изредка чувствовалось легкое дуновение да чуть слышался плеск всегда дрожащих листьев мелкого осинника.

Алёна закрыла глаза и постаралась представить себе, что это шумит море. Нет, не похоже. По-другому звучит голос моря. Она знала все оттенки этого голоса и не могла их забыть.

Она привыкла к лесу, к глухим, темным чащам, прозрачным опушкам, густому смолистому воздуху, ей нравилась особенная тишина жаркого безветренного дня.

Молчат птицы. В прохладный зеленоватый сумрак лишь кое-где вливаются тонкие струи солнечного света — поймаешь на ладонь яркое пятнышко и держишь долго.

Но самый прекрасный лес нельзя сравнить с неоглядным морем, то сверкающим, как само солнце, то сумрачно-тусклым, то чёрным с яркими белыми гребнями. А его солёное дыхание, изменчивый, понятный, как слова, неумолкающий говор… Тесно здесь! Даже неба не увидишь во всю ширь. Шумят, гудят, скрипят и стонут деревья, и солнечные пятна мечутся!

Алёна шла по пружинящей земле, чуть скользкой от опавшей хвои, останавливалась, взглядывала вверх, где голубело в просветах небо, и снова шла. Вдруг напала на нетронутый черничник, горстями ела крупные прохладные ягоды, раздвигая ржавые листики. Да, коротко северное лето: зелень поблекла, румянится брусника, краснеют осинки… И каникулы идут к концу. Пора уже думать об институте. Впрочем, разве не думала она о нем постоянно? Не вспоминала, снова и снова переживая события минувшего года? Соскучилась так, что любому из товарищей обрадовалась бы, даже Саше Огневу. С той встречи на лестнице они перестали замечать друг друга. Его взгляд скользил по ней с выражением скуки, будто она была пустым местом, и она старалась смотреть на него точно так же.

Собираясь домой на каникулы, Алёна готовилась рассказывать о чудесах, открывшихся ей, и, конечно, вскользь, незаметно — о своих успехах. (А успехи-то были нешуточные!) Представляла, как жадно и обязательно с восхищением будут слушать её в маленьком Забельске, где и понятия не имеют о мудрёном пути к её великолепной профессии. А вышло всё не так, как представлялось.

Мать слушала и сокрушенно сетовала:

— Училась бы на педагога лучше или на доктора. Ведь это беспокойство одно, а не дело.

Алёна вскипала:

— Что ты понимаешь! Не дело! Да ни в одном институте столько не занимаются!.. Ведь у нас и общее образование, и специальность. У других по тридцать шесть часов в неделю, а у нас пятьдесят…

— Вот и высохла вся, как от болезни… — твердила своё мать.

Подруги по школе, как и Алёна, приехавшие на каникулы, слушали с интересом, скорее даже с любопытством, расспрашивали обо всем подробно, а потом говорили без всякого восторга:

— Конечно, весело: вместо лекции вдруг — танцы. У нас-то потяжелее.

Алёна чувствовала себя глубоко обиженной. Напряженная работа, требующая стольких душевных и физических сил, им кажется не трудом, а чуть ли не развлечением. Она возражала, что на уроках танцев бывает очень трудно, приходится без конца повторять, до семи потов, до полного изнеможения. Но это никого не убеждало.

Только братишки — одиннадцатилетний Степашка да девятилетний Лёшенька — слушали её с восторгом. «Ну ещё чего-нибудь расскажи. Ну хоть про Женю — как у него пуговица оторвалась. Ну хоть про Сашу — как он в фашистскую тюрьму играл».

Всё в Забельске получилось не так, как хотелось Алёне. Она ждала, искала и боялась встречи с Митрофаном Николаевичем, старалась найти в себе гордость, неприступность, самообладание Татьяны, чтобы при встрече «у ней и бровь не шевельнулась».

Одиннадцать дней прошло с её приезда в Забельск, одиннадцать дней самого нетерпеливого ожидания, но, как всегда бывает, встреча на узенькой улочке застала её врасплох.

Алёна увидела Митрофана Николаевича издали. Он катил детскую коляску и так смотрел на ребенка, словно ничего вокруг не замечал. Он показался ей помолодевшим, лицо ярче прежнего было озарено милым тёплым светом, располагавшим к нему сердца всех его учеников. У Алёны отяжелели ноги, запылала голова, она старалась идти плавно, мягко, но вдруг, совсем близко от него, споткнулась о край доски на деревянном тротуаре и гулко топнула, возле самой колясочки. Митрофан Николаевич вздрогнул, остановился, поднял недоуменный взгляд, едва узнал Алёну, хотел что-то сказать, но в колясочке тоненько запищал ребёнок.

— Ш-ш-ш-ш! — Торопливо прикрывая кисеёй малыша, Митрофан Николаевич шепотом бросил Алёне: — Пора кормить дочурку, извините!.. Вы бы зашли… рассказали! Жене будет интересно!

Алёна стояла на тротуаре и смотрела ему вслед. Волнение, с каким она вспоминала о нем весь этот год, ждала с ним встречи, вдруг исчезло. Что случилось? Почему раньше не замечала, что у него широченный лоб, и нос пуговкой, и слишком узкие плечи, и непомерно большая голова… и лысина… и говорит он по-местному, окая. Что же случилось? За долгую зиму в институте все свои удачи и неудачи она особенно сильно переживала потому, что здесь, в маленьком Забельске, жил он — Митрофан Николаевич, её любимый учитель.

Минувшая зима в институте была для первокурсников насыщена всеобщей лёгкой влюбленностью во всех и всё. И Алёна влюбилась в будущую профессию, в Анну Григорьевну, увлекалась предметами, этюдами, ролями, но в отличие от подруг не выделяла никого из ребят-однокурсников и старших студентов. Ей, конечно, льстило, и даже очень, внимание, кружили голову похвалы, но всё это было особенно дорого потому, что в глубине души она страстно желала когда-нибудь услышать одобрение Митрофана Николаевича.

Так что же случилось? Алёна ощутила непривычную пустоту и скуку в душе. Стало грустно, стало чего-то до слез жаль.

Через день она встретила жену Митрофана Николаевича.

— Почему же вы не заходите? — с веселым укором спросила Серафима Павловна. — Митрофан Николаевич рассказал о вашем приезде.

Алёна впервые без ревнивого недружелюбия разглядывала Серафиму Павловну, хорошенькое румяное личико с гладкой, нежной кожей, её располневшую фигуру и не очень старалась скрыть чувство превосходства над ней.

Но Серафима Павловна, казалось, не замечала этого и добродушно приглашала:

— Заходите — расскажете о вашей новой жизни. Муж будет рад.

Алёна к ним не зашла. Ходила по ягоды с братишками, бродила одна, занималась этюдами, пела, читала стихи. Все её помыслы, все чаяния теперь сосредоточились на институте. Пережив первое ощущение потери чего-то хорошего и даже некоторого разочарования в себе, Алёна стала думать, что год жизни в большом городе, год учения, конечно, не прошел бесследно. Появились новые интересы и цели, расширился её кругозор. Забельск же с его обитателями остался прежним. Казалось, она выросла из него, как из старого платья.

Как-то в метельное мартовское воскресенье, после одиннадцати, девушки не торопясь сели завтракать. По выходным даже деспот Глафира позволяла поспать подольше, поваляться, понежиться в постели.

В дверь громко постучали. Не дождавшись ответа, ввалились Женя с Олегом.

— Собирайтесь, живо! — стряхивая с шапки растаявший снег, крикнул Женя так, словно минута задержки грозила катастрофой.

— Целинники уезжают! — возбужденно сказал Олег.

— А толком? — строго спросила Глаша.

Перебивая друг друга, мальчики рассказали, что фабрика, где работает Женина мать, и турбостроительный завод, где трудятся отец и брат Олега, провожают молодёжь на целину. Среди целинников товарищи Олега по школе, Женины — по драмкружку, а от первых комсомольцев турбостроительного на митинге будет выступать отец Олега Александр Андреевич. Поезд отправляется в двенадцать тридцать.

— Мы ещё успеём к ребятам. Собирайтесь быстрей, девочки! — распорядился Олег.

Глаша, хлопнув книгой о стол, застонала:

— Вот! Все едут!.. А мы? Кому нужны?

— Дура ты, дура! — провозгласила Клара. — Думаешь, там будут встречать цветами, угощать пирогами и сразу же предоставят квартиру с телефоном и ванной?

— Замолчи! — грозно предупредила Глаша.

Связываться с Кларой девушки не любили.

— На энтузиазии ловятся одни кретины, — продолжала Клара, прожёвывая пирог. Она «принципиально» завтракала в постели, — Нормальный человек по доброй воле жить в палатке, на холоде…

— Нормальный должен весь день в постели валяться?

— Неужели тебе ничего не интересно?

— Волки, медведи — ужасно интересно, сожрут и не подавятся…

— Ты что, не понимаешь, какое это огромное дело? — Агния до сих пор не могла поверить в искренность Клариных утверждений.

— Тьфу, припадочная! — взвизгнула Клара. — Да тебе-то что? Шубу сошьёшь из тех га?

Спорить было противно.

Алёна понимала, что никакие слова на Клару не действуют. И это бесило Алёну, но сейчас её занимало другое. Если бы не институт, поехала бы она сама на целину? Какие уж там цветы с пирогами? Страшновато! Конечно, холод, конечно, палатки, ночью — тьма кромешная, может, и волки… На голом месте начинать… Нет, всё равно интересно.

И проводить целинников интересно. Торопливо дожёвывая воскресные слойки, допивая чай, девушки принялись одеваться.

— Ох, у меня ж бельё мокнет! — вдруг застыла Глаша.

— Экая важность! Не скиснет. Я помогу! — крикнула Алёна.

— Девочки! — Просунув голову в ворот свитера, Агния испуганно вытаращила янтарные глаза. — На такие проводы и с пустыми руками?

Глаша мгновенно вынула из тумбочки коробку из-под монпансье — «колхозную» кассу.

— А что купить?

— Цветы? Конфеты? Ну, с чем провожают?

По дороге на вокзал, запорошенные снегом, ввалились в цветочный магазин.

Продавщица невольно подняла брови. Глаша, не дав ей ответить, начала проникновенным голосом:

— Простите! Пожалуйста! Мы очень торопимся.

— Пожалуйста! Пожалуйста! — подхватили Агния с Алёной, и Женя, улыбаясь, умоляюще сказал:

— Пожалуйста, два букета.

— Ни цветочка, — раздельно ответила женщина. — Приходите после обеда…

Молча вышли на улицу.

— А если конфет? А? — нерешительно спросил Женя и вдруг обрадовался: — Братцы, это же существеннее! Купим ирисок. Килограмма три или… на сколько денег хватит! — Так и купили на все деньги три с половиной килограмма ирисок, попросили продавщицу разложить их в семь пакетов, чтобы каждый мог вручить свой подарок.

На площади толпился народ. До отхода поезда оставалось двадцать минут. В здание вокзала было не пробиться. Впереди, расчищая путь, двинулись Огнев и Миша. Платформа оглушила гулом голосов, громом оркестра, врывались звуки гармони, песни, аплодисменты, где-то говорило радио.

Медленно протискиваясь сквозь плотную, шумную массу людей, Алёна ловила отрывки разговоров, деловых и тревожных, задорных и шутливых. Мелькали лица, множество цветов, плакатов. Вдруг, покрывая все звуки, из репродуктора словно вылился на голову голос: «Подвиг не только там, где люди рискуют жизнью…»

— Отец! — Олег остановился, схватил Алёну за руку, глядя испуганно-весёлыми глазами на репродуктор.

— Идём, идём же скорей! — Она потащила его, чтобы не оторваться от своих.

Совсем рядом с ласковым укором какая-то девушка сказала:

— Ведь не под пули едем! Ну, мама…

И тут же мелькнуло заплаканное лицо женщины и оживлённое — дочки.

Олег, внезапно оставив Алёну, протиснулся к группе парней и девушек, те приветливо замахали руками. Алёна заметила, что растеряла всех своих. И тут на неё налетел Женька, схватил за руку и потащил, что-то говоря. Она пошла, прижимая к груди кулёк ирисок. И вдруг ощутила себя ненужной здесь, посторонней всем. Пришла поглазеть? И вручить кому-нибудь полкило ирисок?!

Когда поезд тронулся, какой-то парень в распахнутом ватнике, без шапки подхватил Алёну за талию и побежал рядом с идущим уже вагоном. С площадки тянулись к ним руки.

— Хватайся за поручень!

— Я же не еду! — на бегу отчаянно крикнула Алёна, поспешно сорвала с головы вязаную шапочку, сунула в неё ириски и протянула незнакомому парню: — Это вам! На дорогу!..

Уплыла площадка с огорченно и укоризненно глядевшим на Алёну парнем, уехала на целину её шапочка…

— Где у тебя голова-то? — Женя взял её под руку. — Пошли! Ребята, понимаешь, звали: «Кончай, говорят, институт, приезжай артистом…» Только когда ещё кончим!

— И меня… звали… — сказала Алёна с грустью.

…На следующий день после проводов целинников, во время занятий ритмикой Алёна с Лилей, сделав упражнения, отдыхали, пока работали другие пары.

— Посмотри-ка напротив, — сказала Лиля.

У противоположной стены сидели Березов и Огнев. Лица у обоих были возбуждённые. Следя глазами за строгой Ниной Владимировной, они сердито о чем-то спорили. Алёна подумала уже не в первый раз, что Лилька-то рассеянная-рассеянная, а всё замечает.

— Говорят, — тихо зашептала Лиля, — что бешеный наш чуть не махнул на целину.

— Что? — громко вырвалось у Алёны, и Нина Владимировна строго глянула на неё. Выждав, Алёна осторожно повторила: — Ну и что?

— В райкоме сказали: нечего с учебы срываться.

Едва кончился урок, Огнев оповестил присутствовавших:

— Никто не расходится. Слово для информации — Березову.

— Братцы, — заговорил Миша с непонятным волнением, — Огнева озарила идея. По-моему, гениальная. Товарищи, внимание! — Он выждал, пока замолчали. — Вопрос очень серьёзный. Через три с половиной года мы кончим институт…

— Вот это открытие! — негромко бросил Джек.

Вокруг засмеялись, а Сашка зло зыркнул глазами.

— Через три с половиной года на нынешней целине, — твердо продолжал Миша, — будет нужен театр. Молодой и лёгкий на подъем, передвижной молодёжный театр.

Стало тихо.

— Есть предложение. — Миша обвел всех глазами. — Добиваться, чтобы нас при окончании института не разогнали по всем концам света, а выпустили коллективом в любой целинный район. Всё. Пусть каждый обдумает, вечером — обсудим.

— Чего тут ещё думать! — возбужденно крикнула Алёна, и все разом заорали.

Курс забурлил. План сразу сблизил все «колхозы», и даже злостные «единоличники» — Джек и Володя Сычёв — вдруг высказали весьма здравую мысль: уж в своём-то театре никому не придётся годами сидеть и смотреть, как играют народные и заслуженные, поскольку таковых не окажется. Все будут играть много, приобретать опыт, быстро расти. А потом поедут на гастроли в Москву и удивят столицу. А потом — чем чёрт не шутит! — может, пошлют на международный фестиваль?

Соколова сразу же поддержала березовско-огневский план, названный сокращенно БОП.

— Конечно, через три с половиной года там будут нужны театры. И коллектив, сплочённый годами учёбы, может стать ядром такого театра, — внимательно и весело оглядывая всех, сказала она. — Все студии, из которых вырастали хорошие театры, начинались с дружного, крепкого ядра. — И подзадорила: — Добивайтесь!

Почти всем курсом отправились в дирекцию.

Когда, возбужденные, они ввалились в кабинет Таранова, глаза его на мгновение изумленно расширились, но тотчас же лицо засияло приветливой улыбкой.

— С чем пришли, молодые друзья мои? — Он встал из-за стола. — Размещайтесь, размещайтесь. Так что скажете, дорогие?

Березов коротко изложил суть вопроса. Таранов, хмуря светлые брови, выколачивал мундштук, затем, закладывая новую сигарету, заговорил растроганно:

— Долг каждого советского юноши и девушки, скажу, даже каждого советского гражданина — внести свой вклад… — И начал объяснять, что даст целина стране, как велик подвиг едущих на новые земли, как незыблемы романтические традиции комсомола.

Алёне показалось, что его монолог здорово похож на посредственную статью. «Ну и ладно, пусть на здоровье изливается, лишь бы идея нашего БОПа его заинтересовала». И, не особенно вникая в смысл директорской речи, она вдруг обратила внимание на то, что у него плохая дикция, буква «с» определенно подсвистывает. «Наталия Николаевна наверняка поставила бы ему по сценической речи плохонькую троечку», — мелькнула у Алёны озорная мысль.

Таранов затянулся сигаретой, выпустил дым колечком и заговорил грустно и деловито:

— Возвращаясь конкретно к вашему вопросу, принуждён сказать, что постановка его несколько преждевременна. — Светлые глаза его, точно лаская, оглядывали молодые сосредоточенные лица. — Три с половиной года — срок огромный при наших-то темпах! Рано, друзья, рано, милые, поднимать этот вопрос.

— Почему рано? — напористо спросил Огнев. — На пятилетку планы составляются, а на три с половиной года почему-то рано?

Алёне показалось, что директор рассердился, — скулы его порозовели, но он улыбнулся Огневу:

— План! Да вот целинные-то земли, видишь, сверх плана выскочили. А мероприятие грандиозное.

— Но ведь от этого же не прекращается планирование на пятилетку, — возразил Березов.

Таранов повернулся к нему, слегка прищурился.

— А вы, кажется, молодой коммунист?

«Что плохого сказал Миша?» — тревожно подумала Алёна.

— Так разве он?.. — выскочил Олег и осекся.

— Да. Член партии — и что из этого? — вопросом ответил Таранову Миша.

— Члену партии надлежит мыслить масштабнее, — заметил Таранов и неожиданно весело, перейдя на фамильярно-товарищеский тон, подмигнул: — Наше дело надстроечное — как пойдет экономика, так пойдем и мы.

— Культурное строительство тоже планируется, — возразил Огнев, плохо скрывая иронию.

Таранов чуть поморщился, зажигая погасшую сигарету, потом вздохнул и, как бы размышляя вслух, сказал с лёгкой досадой:

— Значит, не понимаем. Не доросли.

— Почему не доросли, Иван Емельянович? — кокетливо улыбнулась директору Глаша. — Объясните — поймём. Мы все нормальные.

Таранов устало усмехнулся.

— Пожалуйста, объясните, Иван Емельянович, — уставясь ему в лицо, с оттенком кротости попросил Джек. — Мышление, конечно, не масштабное, в особенности у меня. Объясните.

Светлые глаза директора, казалось, совсем побелели. Он заговорил официальным тоном:

— Есть много обстоятельств, с которыми сложно вас знакомить, и… Короче говоря: никто сейчас вашими вопросами заниматься не сможет — есть неизмеримо более важные дела. Подождем годик. Меня — я уже упоминал — радует ваш патриотический почин, но… Подождём, друзья. Вот так… — И он раскрыл папку с бумагами, показывая, что беседа окончена.

Обескураженные, высыпали в коридор.

— Ну и что теперь? — уныло начала Глаша.

— Дипломатический приём — «мордой об стол», — мрачно констатировал Женя.

— А с чего бы нам киснуть? — вдруг взорвался Огнев. Он повернулся к Глаше: — Айда в партком!

— А если от курса написать в министерство? — неожиданно предложил Женька.

— Стоп! — Березов поднял обе руки. — Стоп! Подождем Алексея Николаевича Рышкова, он-то нас поддержит!

— Ты прав, сумасшедший! — воскликнул Джек. — Имя Рышкова — это тебе не наши подписи!

Все воспрянули духом и выздоровления Рышкова ждали теперь с особенным нетерпением.

Идея «своего» театра все крепче входила в жизнь курса: спорили о репертуаре, расспрашивали Соколову, разрешит ли она самостоятельно, то есть с кем-нибудь из режиссёров с курса Линдена, приготовить сверх положенных по программе ещё один спектакль. Обсуждали, куда лучше всего было бы поехать. Огнев, конечно, расхваливал Красноярский край, а большинство привлекал Алтай. В газетах всё, что касалось целины, прочитывалось теперь с особым вниманием. Если кто-нибудь опаздывал на самостоятельные занятия или работал лениво, ему говорили угрожающе:

— Попробуешь так репетировать в своем театре! В два счета выкинем!

Придумывали и отвергали названия нового театра и в спорах доходили чуть ли не до рукопашной.

— ТАМПИС — Театр алтайский молодёжный передвижной имени Станиславского, — предложил Джек.

— ТАМПИС! — возмутился Женя.

— По-русски надо, — подхватил Олег. — По-моему, Передвижной театр алтайской молодёжи лучше!

— То есть ПЕРТАМ — совсем «по-русски», — захохотал Джек.

Однажды прибежала к ним Валя Красавина:

— Возьмёте? Литературно-репертуарной частью заведовать у вас?

Трое учеников Линдена с режиссёрского факультета тоже собирались ехать с ними. Без конца обсуждали творческое лицо будущего театра, название и репертуар. Педагоги отмечали, что первый курс стал дружнее, работает отлично.

Конец апреля неожиданно выдался по-летнему тёплый. Сразу почернела река, лед отступил от берегов, и пронёсся слух, что Рышков после майских праздников придёт в институт.

Перед самыми праздниками вдруг снова задул свирепый ветер, принес холод и снегопады.

— В такую погоду после болезни на улицу не выйдешь! — озабоченно глядя в окно, сказала Глаша.

И все поняли, что она думает о Рышкове.

Потеплело неожиданно. ещё шла шуга да изредка плыли запоздалые льдины, но ветер смягчился, с бледного неба ласково светило северное солнце, над водой хлопотливо метались чайки — установилась настоящая весна. Каждое утро Алёна просыпалась с мыслью: «А ну как сегодня придет?»

В особенно ясный, весенний день, после первой лекции Алёна, Глаша и Женя остались в аудитории, распахнули настежь окна, высунулись на солнышко и переговаривались, слушая, как гулко отдаются во дворе их голоса и смех.

— Девочки! — прозвучал позади них крик Агнии. Она стояла в дверях аудитории, стиснув руки у подбородка. — Рышков умер!

В коридорах и на лестницах все только и говорили об этом. Алёна сбежала вниз, чтобы своими глазами прочесть: «…в ночь с 7-го на 8-е… внезапно скончался…»

Задребезжал звонок, уроки продолжались, будто ничего не случилось… Как в полусне, Алёна стала делать упражнения по ритмике и сбилась. Вдруг вспомнила Рышкова: «Ни усталость, ни горе, никакие другие обстоятельства не дают права работать хуже…» Она заставила себя сосредоточиться, но бравурная музыка коробила её. Опять усилием воли она вернула себя к работе. Это повторилось несколько раз. Наконец Алёна почувствовала, что овладела вниманием, и странно: непроходившая боль теперь не только не мешала, но как будто помогала полнее отдаваться музыке. Нина Владимировна вызвала её дирижировать отрывком из «Ромео и Джульетты» Прокофьева, и вместо обычного смущения Алёна ощутила покой, уверенность и смелость. Как никогда, всем своим существом она слышала музыку и со всей силой выражала через неё свои чувства.

— Вот так и надо работать, — похвалила Нина Владимировна.

На гражданской панихиде в театре, которым руководил Рышков, Алёна ещё раз почувствовала, что ушёл большой человек. Многолюдность, торжественность, а главное — искренняя взволнованность, звучавшая в речах, — все подтверждало это.

Только гладкое выступление Барышева показалось холодноватым, да прощальные слова Таранова, высокопарные, с патетическими возгласами, обращенные прямо к умершему и почему-то на «ты», прозвучали как фальшивая нота.

У изголовья гроба всю долгую панихиду с неестественной неподвижностью простояла высокая женщина в чёрном платье и шляпке с густой вуалью. Что-то театральное почудилось Алёне в её позе, и захотелось узнать, какая она, эта женщина — его жена, самый близкий ему человек.

С кладбища «колхоз» возвращался пешком. На светлом небе под легкой дымкой облаков холодно светило солнце, порывами налетал ветер. Алёна поежилась.

— Мёрзнешь? — заботливо спросила Агния. — Жакеточка у тебя…

— Это не от холода.

Агния помолчала, тёмно-золотистые брови беспокойно сходились и расходились.

— Около меня стоял дядька, — голос Агнии прозвучал глухо, — он привёл… не поняла, чьи слова: «Когда умирает человек — умирает целый мир». И правда: сколько он знал, думал, чувствовал. Целый мир!

— Это идеалист сказал, — сердито заметил Женя. — Мир — реальность, а не представление…

— Уж помолчал бы, философ! — с тоской оборвала его Глаша.

Сзади послышались возбужденные голоса, подошли Джек и Саша.

— Спокойно! В твоей жизни смысла будет не больше, чем в моей! — сказал Джек пренебрежительно и зло.

Глаза Огнева вспыхнули, лицо потемнело, и весь он так напрягся, точно готовился броситься на Джека.

— Дурень дремучий! — с какой-то дикой горячностью процедил он. — Что может обессмыслить жизнь, прожитую со смыслом? А коли ничего доброго не сделаешь, хоть тысячу лет живи, хоть сегодня помри. — Вдруг он рванулся, побежал рядом с автобусом, подходившим к остановке, вскочил в него и, не оглянувшись, уехал.

Вечером попробовали репетировать сцену в тюрьме из «Как закалялась сталь». Работа не клеилась. Решили расходиться. Вдруг Огнев, как всегда, стремительно — Алёна даже вздрогнула — вскочил на ступеньки лестницы и прошёл несколько шагов по аудитории.

— Напишем в министерство сами. А театр назовём именем Рышкова.

Огневу, Березову и Хорькову поручили сочинить письмо. Но прежняя вера, увлечение и сплочённость не вернулись.

Тамара Орвид из параллельной группы осторожно сказала:

— Меня, пожалуй, муж не отпустит…

Никто не ответил ей.

Коля Якушев, хитроватый парень, опустив голову, забормотал:

— А у меня мамаша сильно хворает…

— За три-то с половиной года, может, поправится? — спросил Женя.

— При чем тут мамаша? — ядовито заметил Сережа Ольсен.

— Да какая разница: мамаша или не мамаша… Не хочешь ехать — не надо. Кто ещё не хочет?

…Шумели, стонали под ветром деревья, солнечные зайчики бегали по верхушкам — пришло время идти домой, а жалко расставаться с лесом, где так свободно думалось…

Глава седьмая. Лиля Нагорная

Мыло пенилось в корыте, пена поднималась, как облако, — хорошо стирать в дождевой воде! И хорошо, когда никто тебе не указывает!

Сегодня воскресенье: мать с Петром Степановичем с утра уехали к его родственникам в пригородный колхоз за кадушками для капусты и огурцов, вернуться обещали только к вечеру. Из дому не уйдёшь: надо присмотреть за братишками, накормить кур и поросёнка, и Алёна решила стирать.

Третьего дня набежало почти две бочки воды — дождь проливной шёл. Мальчики помогли ей развести костерок, разожжённый между кирпичами, под чугуном, где кипело, пузырилось и плюхало бельё.

Степа убежал на огород накопать картошки к обеду, с Алёной остался её любимец Лёшка.

Денек выдался серенький, прохладный, но Алёне было жарко. ещё бы: какую гору белья настирала, и всё — как снег! Конечно, и спину поламывает, и руки задеревенели, но это ерунда, пройдёт!

— Ты любишь стирать? — спросил Лёшка, подбрасывая сучья в огонь.

— Люблю? — с удивлением спросила, в свою очередь, Алёна. — Я не стирать люблю, я люблю, чтобы хорошо получалось. — И, поглядев на братишку, подумала: «А ведь чудно, когда принималась — проклинала белый свет, а сейчас вроде и нравится. Любую работу можно делать с душой, если она получается. А может, наоборот? Всякая работа получается, когда делаешь с душой?» Алёна вдруг засмеялась: «Тупица! Год учили, что главное — цель!» Она бросила отжатую наволочку в лохань, где возвышалась гора уже прокипячённого и отстиранного белья.

— А мама сказала, что мне так не выстирать!

Лёшка оценивающим взглядом посмотрел на бельё в лохани.

— Вообще чистое. — Потом вздохнул: — Степашка тоже на подзадор что хочешь сделает. Прошлым летом червяка съел, — мальчик пожал худенькими плечами. — А я так не могу.

— Я не на подзадор вовсе, — стала оправдываться Алёна. — Маме-то самой тяжело, а мне не даёт — боится, что не справлюсь!

— Мама тебя жалеет, — объяснил Лёша.

Алёна смутилась — уже не в первый раз братишка удивлял её. Как же она, будущая актриса, не поняла, что сердитые слова матери: «Чего зря дрызгаться — разве справишься? Все равно мне перестирывать!» — скрывали заботу о ней, а не о белье. А главной причиной Алёниного рвения был, конечно, задор… И мысли побежали по привычной уже дороге: хорошо это или плохо? Если плохо, почему? И как воспитывать свои чувства? Когда играешь, можно сто тысяч раз обдумать, проверить на репетициях. А как поступать в жизни?

— Почему люди говорят не то, что думают? — спросил Алёша.

Алёна изумленно выпрямилась.

— Кто тебе сказал?

— Сказал? — Алёша усмехнулся. — Сам замечаю.

— До чего же ты умница! — восхищенно воскликнула Алёна и, забыв, что перед ней девятилетний ребёнок, хотела было рассказать, как много написано об этом у Станиславского и как важно для актёра как раз это умение докопаться, понять, что думает человек, когда говорит совсем о другом.

С улицы донесся голос почтальона тети Нади:

— Дома кто есть? Письмо тут артистке вашей.

Письма Алёне приходили нередко, больше всего от Жени (в стихах и прозе), писали Агния, Глаша и Олег. На этот раз почерк она не сразу узнала. На листке, вырванном из тетради, стояло всего лишь: «Ленка! Если ты действительно друг — приезжай не позже двадцать пятого. Не приедешь — проклятую литературу провалю. Лиля».

Точно сквозняк ворвался в голову Алёны, Конечно, Лилька провалит. Не умеет сама заниматься. Если к двадцать пятому… Ехать сутки, а сегодня уже двадцатое — значит, выезжать через четыре дня! Мама расстроится, и Лильку бросить нельзя…

Алёна сдружилась с Лилей ещё в дни первых зимних каникул. Глаша уехала к родным в Щербаков. Агния — к матери в Таллин. Алёну тоже тянуло домой. Но провести каникулы в этом, ещё так мало знакомом ей городе, вдоволь походить в театры, музеи, осмотреть исторические места, наконец, просто побродить по улицам, садам, набережным было слишком заманчиво — и она домой не поехала.

Однако, проводив подруг, Алёна затосковала. Правда, Женя, продолжавший «гореть» в «вихре огненном», да и Олег обещали походить с ней и в музеи, и в театры, но оба жили в семьях, а Женя к тому же был единственным мужчиной в доме — забот у него хватало.

Алёна обрадовалась, когда на третий день каникул к ней зашла Лиля Нагорная. Остановившись в дверях, она сказала с виноватой улыбкой:

— Миша уехал к родным в колхоз и Сашку сманил. Одной скучно очень.

— И мне тоже, — Алёна втащила Лилю в комнату и принялась расстегивать её шубку. — Заходи.

После экзамена о Строгановой и Нагорной заговорили как о самых талантливых девушках на курсе. Это усилило их интерес друг к другу. Поэтому, вероятно, и пришла Лиля к Алёне, и Алёна особенно обрадовалась ей. С этого дня они почти не разлучались до конца каникул. Лиля охотно оставалась ночевать у Алёны в общежитии. Однажды Алёна переночевала у неё в заставленной дорогой и неудобной мебелью комнатке, которую Лиля снимала в семье друга своего отца.

Каждый день Алёна открывала в подруге новое и непонятное для себя. Всё-то они воспринимали по-разному, всё рождало споры. В музее Алёна подолгу простаивала у понравившихся картин. А Лиля быстро уставала и, рассеянно обойдя зал, садилась на банкетку.

Как-то, глядя на мадонну с младенцем, Лиля сказала вдруг:

— Маленьких детей легко любить, а когда вырастут, оказывается, мешают. Зачем только и родились?

— Кому это мешают?

Лиля засмеялась.

— Да прежде всего родителям! У меня, например, никогда не будет детей!

Алёна возмутилась:

— Ты какая-то ненормальная!

— Я просто лучше тебя разбираюсь в жизни.

Алёна взглянула в смеющееся Лилино лицо, подумала, что та дразнит её.

Однажды, переходя мост, они залюбовались открывшимся видом. Лиловея у гранитных берегов, уходило вдаль снежное русло реки. Пушистые крыши, белый узор присыпанных снежком подоконников, карнизов, лепных украшений делали дома набережной легкими. За решеткой сада чернели стволы деревьев в белых брызгах снега. Выше деревья становились прозрачными и дымкой растворялись в небе с сиренево-серыми пятнами низких облаков.

— До чего хорошо! — останавливаясь у перил, негромко сказала Алёна. — Я даже не представляла, что город может быть таким задумчивым… одушевлённым… почти как море!

— А на меня эта красота тоску нагоняет! — не то раздражённо, не то капризно возразила Лиля, потянула Алёну за руку. — Пойдем!

— Почему? Почему тоску?

— Мысли всякие в голову лезут. А жить надо не думая.

— Как не думая? Как не думая, когда самое интересное на свете — думать! — вспылила Алёна. — И как ты хочешь стать актрисой, не думая?

— Ну, о ролях думать — это другое!

— Роли-то ведь — тоже жизнь, — не унималась Алёна. — Надо о жизни думать! И это самое интересное — наблюдать, осмысливать, разбираться!

Лиля засмеялась.

— Смотря какая жизнь! Бывает, что и разбираться-то противно! — И, крепко взяв Алёну за руку, она вдруг с заискивающей ласковостью заглянула ей в лицо. — Не обращай на меня внимания. Это я так!

Алёну злило её недоброе, пренебрежительное отношение ко всему и ко всем.

— Если тебе никто и ничто не нравится, зачем же тянешься ко мне? Почему не дружишь, к примеру, с Патокиной? — резко спросила Алёна.

— С тобой интереснее.

— Пожалуйста, не замазывай! — оборвала Алёна. — Если, по-твоему, все плохи, значит, прежде всего ты и сама не золото! Не хочу… не хочу вообще иметь с тобой ничего!..

Круто повернувшись, она освободилась от Лили, перебежала на другую сторону.

— Лена! Ленка! Что ты? Подожди!

Алёна не оглянулась, свернула за угол, вскочила в первый остановившийся троллейбус.

Подойдя к дому, она обнаружила в авоське котлеты, хлеб и пирожные, купленные на общие с Лилей деньги. Как глупо! Что теперь с этим делать? Гнев прошёл — долго сердиться Алёна не умела, — стало неловко, досадно, что так грубо вела себя. Минут через пятнадцать вошла Лиля, стала извиняться, что-то объяснять.

— Ладно! — прервала её Алёна. — Раздевайся, а я пойду котлеты поджарю.

Обе старались не ссориться больше, говорили о посторонних вещах, и тут впервые завели речь о «Тихом Доне», о Григории Мелехове. Алёна осуждала его «за безответственность в общественном и личном», за двойственность, безволие, эгоизм, но признавала, что его жалко, потому что много в нём и хорошего, обаяние есть. Лиля с ней соглашалась и вдруг неожиданно сказала:

— Сашка Огнев на него похож.

— Ты что! — Алёна с удивлением заметила, что будто бы и обиделась за Огнева, она поспешила объяснить: — Мне, наоборот, он кажется принципиальным до тупости.

Лиля засмеялась.

— Он, конечно, принципиальный! Но про тупость — это ты пальцем в небо. Нет, он, знаешь, чем на Григория похож? Такой же добрый и бешеный.

— Он добрый? — с недоумением возразила Алёна. — Ему бы прокурором быть!

Лиля замахала руками.

— Он только издали колючий… А между прочим, он про тебя тоже нелестно отзывается.

Алёне отчаянно хотелось спросить, что же такое говорит про неё Огнев, но она лишь пренебрежительно пробурчала:

— Очень рада. И вовсе не желаю ему нравиться. — И принялась собирать посуду со стола.

Лиля, откинувшись на спинку стула, смотрела на неё критически:

— Говорит, у тебя на голове перманент, а в голове манная каша. Глупо, конечно.

Алёна уронила вилку, нырнула за ней под стол и, поднявшись, краснея от злости, сказала раздельно и четко, как упражнение по технике речи, страстно желая, чтобы Лиля передала её слова Огневу:

— Штампованный, стопроцентно правильный кретин из плохой пьесы.

Лиля расхохоталась:

— Ты совершенно не разбираешься в людях!

Алёна постаралась не показать, что разговор задел её, и когда Лиля предложила пойти к ней переночевать, охотно согласилась.

Лилины хозяйки ошеломили Алёну своим властным гостеприимством.

Обе, мать и дочь, твердили, что очень рады её приходу и что они, «как глубоко русские, не привыкли садиться за стол без гостей», приглашали приходить «запросто к обеду», расспрашивали Алёну, кто её родители, как она решилась стать актрисой, чувствует ли она в «душе талант», а в заключение мать — Полина Семёновна — сказала:

— Да, народ наш даровит. Оч-чень даровит! Ведь вот и в старое время в артисты шли по большей части не из интеллигенции.

Слова её Алёну задели.

Любезно извинившись, хозяйки вернулись к прерванным занятиям — «смотру весенне-летнего обмундирования», — как выразилась младшая, Ремира Петровна.

Из разговора Алёна поняла, что муж Ремиры, капитан первого ранга, дома бывает редко, всё больше в плавании, мать и дочь занимаются больше собою, увлечены театрами, концертами, вернисажами, вообще любят развлечения. И очень бы хотели ввести в приличное общество Лилечку. «Но девочка так много времени уделяет институтским занятиям!»

Когда Лиля, извинившись, ушла в ванную, Полина Семёновна торопливо рассказала Алёне то, о чем сама Лиля не говорила никогда.

Во время войны, когда Лиле было лет девять, мать её сошлась со своим помощником — мальчишкой-инженером. Отец узнал об этом и вскоре нашёл себе машинистку при штабе фронта. После войны родители развелись, оформили новые браки, а Лилечку отправили к бабушке. Старушка умерла года четыре назад. Лилечку сначала взял к себе отец, но она не поладила с его женой. Последний год жила у матери. Там тоже вышла какая-то неприятность с отчимом.

Лилечку, безусловно, любят, она ни в чем не нуждается, одета, обута, и отец — теперь он генерал-майор — присылает ей денег, и мать также. Тем не менее… У матери двойняшки-мальчики от второго брака, и потом… Приятно ли иметь при себе взрослую дочь, когда муж молодой? Короче говоря, Лиленька и там и там лишняя.

— Сиротка! — скорбно приподняв тонкие, как нитка, брови, со вздохом произнесла Полина Семёновна. — Сиротка при живых-то родителях! А у нас она принята как родная! Вот и на каникулы осталась, никуда, представьте, не захотела ехать. Несчастный, глубоко травмированный ребёнок! Столько пережить! Все эти семейные драмы, смерть бабушки — Лилечка, представьте, оказалась совсем одна с этими печальными хлопотами, отец прилетел в день похорон. А ведь ей тогда было четырнадцать! Это ужасно! Ужасно!

Полина Семёновна рассказывала историю Лили с удовольствием, говорила плачущим голосом, прикладывала платок к сухим глазам.

В ванной громко щёлкнула задвижка, и Полина Семёновна торопливо зашептала:

— Только Лилечке ни слова — она девочка скрытная.

Действительно, Лиля всегда удивительно ловко уходила от вопросов, касающихся её детства, семьи, ухитрялась ничего о себе не сказать. Алёна знала только, что мать её — инженер, а отец — военный.

Временами Алёне казалось, что Лиля будто играет какую-то роль, что она не такая, какой старается быть. Иногда она вела себя как растерянная, обиженная девчонка, иногда ошеломляла своим житейским опытом и устоявшимся высокомерным отношением ко всем и всему.

— Невозможно так всех презирать! Ты что — не любишь никого? Тогда уж лучше утопиться! — как-то сгоряча сказала ей Алёна.

Лиля сморщила нос и нарочито фыркнула:

— Зачем спешить? Это доступно каждому. А уж эти красивенькие слова: любишь, люблю, любовь… Их выдумал подлый человек.

Алёна уже и рот раскрыла, хотела отрезать, что только подлый человек может так говорить, но глянула в Лилины глаза, и стало невыносимо жалко Лильку.

Когда Агния и Глаша вернулись после каникул, Алёна рассказала им Лилькину историю. Глаша вдруг расплакалась.

— Кошмар какой-то! Девочки, мы должны её перевоспитать.

Агния поморщилась.

— Что из тебя всё лезут казенные слова? Просто мы должны её… приручить. А там видно будет.

И вот тут-то Алёна и предложила ей готовить диалог Аксиньи и Натальи из «Тихого Дона».

Для самостоятельной работы Соколова советовала брать отрывки не из пьес, а из прозы, где описано всё: поведение, мысли, чувства персонажей, то есть точно даны предлагаемые обстоятельства, и, значит, не нужно их придумывать, нужно только внимательно прочитать.

Лиля была для Алёны желанной партнёршей, но тем не менее они сразу же начали ссориться, спорить.

— Прежде всего ты сама виновата: ведь знала, что Григорий любит меня, зачем шла-то за него? — строго глядя на Лилю, сказала Алёна.

— Откуда? Мало ли что болтали на хуторе? Я думала, он так… Пока холостой — бесится. И что я понимала тогда — девчонка! — рассеянно возражала Лиля и вдруг спросила, будто подлавливая Алёну: — А ты зачем позволила ему жениться, раз он любил тебя?

— Ну, как я могла?.. Ну, как? Подумай, о чём ты спрашиваешь! И поговорить-то с ним… — Алёна собралась объяснить ситуацию, мешавшую удержать Григория от нелепой женитьбы, но Лиля сама уже поняла необоснованность вопроса.

— Хорошо! Поставим вопрос так: а зачем ты вышла за Степана, раз не любила его?

Алёна даже руками всплеснула:

— Да что же такое ты говоришь?!.

И Глаша, занятая штопкой невоображаемой дырки на невоображаемом чулке, опередила её:

— Разве могла Аксинья выбирать? Порченая девка! — наставительно сказала она. — Да и семейка у неё — вспомни: мать и брат убили отца — от таких зверей за первого попавшегося пойдёшь.

— Я бы, может, и полюбила Степана, да ведь он тоже зверем оказался, — сказала Алёна. Она взяла одну из четырех книг, лежавших на столе, нашла нужную страницу. — Вот: «В тот же день», то есть на другой день после свадьбы, — пояснила Алёна, — «в амбаре Степан обдуманно и страшно избил молодую жену. Бил в живот, в груди, в спину: бил с таким расчётом, чтобы не видно было людям. С той поры он стал прихватывать на стороне, путался с гулящими жалмерками, уходил чуть не каждую ночь, замкнув Аксинью в амбаре или горенке». Если бы он по-человечески отнёсся, я бы, наверно, полюбила его! — воскликнула она с горьким сожалением и замолчала, задумалась.

…Очнулась Алёна, услыхав голос Агнии, чистившей картошку на тумбочке у дверей:

— Конечно, в Конституции этого не запишешь, но ведь человек имеет право на любовь. И как страшно, девочки, если нельзя любить, кого любишь! А любовь такая, через всю жизнь, как у Аксиньи…

— А у Натальи не через всю жизнь? — закричала Лиля. — Косой перерезать горло, а потом в сердце нацелить — это так просто? Да ведь и смерть её — почти самоубийство, — все более возбуждалась Лиля. — Ей никто, никто не нужен, — один Григорий, через всю жизнь — вот это любовь! А у Аксиньи — и Степан, и Листницкий…

— Сравниваешь! — возмущенно перебила Алёна. — Разве так жила Наталья? В семье росла, любимая дочка у отца, никто не обижал, у Мелеховых тоже любимая, как своя… Потом — дети. А у Аксиньи… Только били, унижали, уродовали, и никто не любил. Одна, одна, одна… Никого в целом свете — это же надо понять! — Алёна тоже не понимала, не могла объяснить, оправдать связь Аксиньи с Листницким и, защищаясь от нападок Лили, больше для самой себя искала причины этих непонятных отношений. — Ребёнок умер, Григорий на войне, да и вообще-то Григорий ненадёжный, и никого близкого, кругом одна!

— Объясни, объясни получше! — вдруг зло выкрикнула Лиля. — Я, дурочка, не знаю, не понимаю, не представляю, что это такое — одна. Да разве семья — это всегда близкие люди? Разве не бывает одиночества в семье? Это ведь ещё страшнее. Ну кому, кому я нужна? Кому Наталья дороже жизни? Скажи! — Огромные серые глаза налились слезами, Лиля резко отвернулась к окну.

«Не надо больше говорить», — подумала Алёна, а Глаша сказала примирительно:

— У вас всё преотлично выяснено, чего ещё? Этюды делать надо.

— У них этюды и получаются, — отозвалась Агния. — Они спорят, как Наталья с Аксиньей. Пообедаешь с нами? — обратилась она к Лиле. — У нас сосиски с картошкой и молочный кисель с черносливом. Ела когда-нибудь?

За обедом Лиля, рассеянно глядя в потолок, сказала с лёгкой усмешкой:

— Читаем о любви, ищем эту «большую» любовь, которая через всю жизнь… Вот будем играть. Ерунда какая. Обманывать наивных людей. Зачем? А ведь попросту две кошки из-за кота дерутся.

— Ты опять за своё? — рассердилась Глаша.

И начался обычный спор между Лилей и тремя подругами о том, есть ли на свете настоящая любовь.

Зимнюю сессию Лиля сдала на тройки.

— Лишь бы из института не выгнали, проползу как-нибудь и на троечках! — смеясь и дразня, говорила Лиля. — Не буду себе мозги засорять из-за стипендии, пусть государству останется.

Миша Березов как-то сказал:

— По-моему, у неё не все колесики вертятся — заедает!

Работать с Лилей было непросто. Иногда она легко схватывала и запоминала сложное, а иной раз простые вещи невозможно было вбить ей в голову. Женя и Олег относились к ней добродушно, случалось, обозлясь, называли её «паразитом на теле рабочего класса», «двойственной личностью», а Женя как-то стихами даже разразился:

То ли солнце, то ль луна, То ль глупа, то ли умна?

Пробовали поручать ей записывать лекции, но она делала это неряшливо, неточно, с пропусками. Когда стали готовиться к экзаменам, заставляли её читать вслух, но очень скоро Лиля, точно не замечая знаков препинания, начинала произносить каждое слово отдельно, и было невозможно уловить, о чём речь. Когда читал кто-нибудь другой, её рассеянный взгляд витал где-то за тридевять земель.

— Лилька, очнись! — по очереди окликали её.

Она вздрагивала, виновато смеялась, а через несколько минут опять повторялось то же самое.

И на репетициях «Тихого Дона» Алёна тоже мучилась с ней. Иногда Лиля бывала сосредоточенна, тогда споры возникали только деловые, репетиция проходила в хорошем напряжении и приносила столько удовлетворения, что Алёна забывала начисто обо всех Лилиных грехах. В такие дни девушки не могли оторваться от работы. Наступало время освобождать аудиторию, и они долго ещё сидели в темном коридоре, на лестнице, ходили по улицам, продолжая жить в мире Аксиньи и Натальи, и, как влюблённые, не могли расстаться друг с другом. Но чаще Лиля приходила на репетицию с пустыми глазами, путала текст, капризничала, дразнила Алёну, и тогда лучше было вовсе не заниматься.

«Колхоз» от Лили долго не отступал. Успокаивая друг друга, девушки старались относиться к Лиле мягко, терпеливо, прощали ей много такого, чего никогда не простили бы друг другу. И все-таки в один прекрасный день терпение их лопнуло. Случилось это уже в конце весенней сессии, когда все устали и нервы были напряжены до крайности.

Зеленели деревья в парках и трава на газонах, отчаянно чирикали бесстрашные городские воробьи, а ночью так манили широкая набережная, прохлада с реки, колеблющиеся столбики отраженных в воде огней и нежные краски раннего рассвета. Беспокойная весна обострила все чувства. Будоражили воображение даже стишки, написанные на синей обложке тетради:

Я вновь вспоминаю прощанье с тобой, Ушла… звук шагов замирающий… Оставила мне только шарф голубой На небе, в рассвете сверкающем…

Накануне экзамена произошло событие, спутавшее все взаимоотношения.

Курс профессора Линдена показал одну из дипломных работ — «Таланты и поклонники». Спектакль обсуждали в институте горячо и не один день.

«Я бы третий акт решал иначе!», «Я бы играла сцену с письмом в другом темпоритме», «У Мелузова нечеткое сквозное» — никому же не заказано иметь своё мнение.

Без конца разбирали этот спектакль соседней мастерской, какой считался курс Линдена, и в «колхозе Петровой». Вдруг Лиля вне всякой связи с зашедшим разговором заявила:

— Негина абсолютно права — я обязательно выйду за богатого.

Все рассмеялись, приняв это за шутку.

— За Форда-младшего или за Рокфеллера-старшего? — спросил Женя.

Лиля оглядела всех с презрительным недоумением.

— Наивные вы до глупости!

— А ты, очевидно, великий мыслитель.

И тут раздался трубный хохот Клары:

— Не проще ли за кандидата наук или за военного, лауреата какого-нибудь? Но самое надежное — научные кадры!

Обрадованная поддержкой, Лиля пренебрежительно махнула рукой в сторону Жени:

— Уж за такую голь-шмоль не пойду!

Поднялся крик: «Что за „голь-шмоль“? Безобразие!..»

Олег выскочил на середину комнаты, негодующе взмахнул руками:

— Не комсомолки — мещанки беспробудные!

Лиля с Кларой перемигивались, посмеивались. Алёна, не отрываясь, смотрела на Лилю — что она опять выламывается?

— Не верю я, что ты это всерьез. Зачем изображать из себя бог знает что? — сказала Лильке Агния.

— Неужели ты так думаешь? Или нарочно играешь какую-то гнусную роль? — подхватила Алёна.

— Думаю! — Лиля вскочила, заложив ручонки в карманы чесучового платья, прищурилась и сказала прямо в глаза Алёне: — А вот когда веду высоконравственные, высокоидейные разговоры, тогда играю. И смеюсь над вами.

Глаша охнула.

— Врёшь! — сдерживая злость, спокойно возразила Алёна.

Лиля дёрнула плечами и отвернулась к окну.

— Странные вы, девочки, — наставительно затрубила Клара. — У каждого в жизни свои принципы, а вы хотите всех под один штамп подогнать.

— Как вы только терпите эту гадость! — хватаясь за щёку, будто у него заболели зубы, воскликнул Женя.

Глаша гневно отмахнулась от Клары:

— Тебя-то мы и не собираемся переделывать. И не ввязывайся!

— А меня, значит, собираетесь? — с издёвкой спросила Лиля. — Думали охмурить сахариновой пропагандой «настоящих любовей» и прочего рая? А знаешь, что я тебе скажу? — слегка наклонясь вперед, в упор Глаше сказала Лиля. — Не будь дурой, не думай, что если твои образцово-показательные родители не докладывают тебе о своих романах, так, значит…

— Замолчи! — закричала Алёна.

— Это же гнусность! — взвыл Олег.

— Как вы их только терпите! — простонал Женя.

Агния, заслонив собой побледневшую Глашу, с неожиданной силой сказала:

— Пошла вон!

— С удовольствием! — Лиля приветственно взмахнула рукой и уже у двери через плечо бросила: — Ханжи!

Но в расширившихся на мгновенье серых глазах мелькнули испуг, и обида, и недоумение.

Конечно, поступок был омерзительный, а по отношению к Глаше, которая не только любила родителей, но и гордилась ими, по отношению к Глаше это было особенно подло. И всё-таки Алёне стало жаль Лильку.

Она молча гладила по плечу разрыдавшуюся Глашу. Но когда Клара ушла и все единодушно решили, что «хватит цацкаться с Лилькой — пусть ищет своего „Рокфеллера“», Алёна возразила:

— К ней нельзя подходить с обычными мерками.

Глаша отшатнулась от Алёны.

— Что за странный либерализм? — возмущенно спросил Олег.

— Подождите! — Агния тоже была, видимо, поражена. — Мы всё время относились к ней… даже слишком снисходительно, но всему есть предел, Лена! Нельзя же позволять ей…

— Она будет плевать мне в самое сердце, а ты… ты друг мне или нет? — Глаша хотела ещё что-то сказать, но слезы помешали.

— При чем здесь это? Я же не оправдываю…

— Ты ведешь какую-то соглашательскую линию! — перебил Олег.

— Но нельзя же отшвыривать Лильку! — перебила его Алёна.

— Что значит — отшвыривать? — махая стиснутым кулаком, точно заколачивая гвозди, сказал Женя. — Хватит индивидуального шефства — пусть с ней возится институтская общественность.

— Какая общественность? При чём тут общественность? А мы кто? Я не оправдываю Лильку, но и вы не хотите понять…

— И не хочу понимать! И завтра не хочу завалить экзамен из-за этой… — Глаша всхлипнула, — аморальной личности! — Глотая слезы, решительно вытерла лицо. — Хватит!

Алёна долго тогда не могла уснуть. Она не отличалась особенным мягкосердечием и даже часто подтрунивала над Агнией, которой всегда всех было жалко. Но случалось, что жалость, как болезнь, поражала Алёну и неотвязно мучила, заставляя напряжённо искать: чем, чем помочь? И эта вот острая жалость к Лиле не проходила. Не раз уже Алёна заступалась за неё, оправдывала её перед Глашей — но сегодняшнюю выходку даже обсуждать нельзя, до того отвратительна. И всё-таки Алёна чувствовала, что несчастье Лили, обманутой, обиженной самыми дорогими ей людьми — отцом и матерью, чем-то страшнее даже горя Вали Красавиной, у которой родители погибли во время войны. Память о них осталась у Вали светлой. А у Лили… Родные отец и мать довольны, что их дочь не с ними… На летние каникулы — отец купил ей путёвку в санаторий, до этого на несколько дней она должна заехать к нему в Калининград, а после санатория, тоже дней на десять-двенадцать, — к матери. «Её любят, заботятся, — любила говорить Полина Семёновна. — Лилечка ни в чём не нуждается». «А может быть, это как раз плохо, что ни в чём не нуждается?» — подумала вдруг Алёна, вспоминая, как глупо Лиля транжирит деньги, не старается учиться, потому что стипендия ей не нужна, и вообще живёт как-то… безответственно. «Да, — решила Алёна, — вот бывает горе, хоть большое, а чистое… А у Лильки… Вот уж кому наплевали в сердце! Нет, — засыпая, сказала себе Алёна, — надо её вытаскивать».

Однако, несмотря на все усилия Алёны, примирения Лили с «колхозом» не состоялось. Лиля заупрямилась, к зарубежной литературе не готовилась, на экзамен прийти побоялась, с помощью Клары добыла справку о болезни, и остался у неё «хвост» на осень.

Прочитав письмо, Алёна почувствовала, что надо Лильке помогать. В первый момент стало жаль уезжать из дому на шесть дней раньше. Но чем дальше, тем больше она думала об отъезде, тем сильнее он её манил. Представлялась скорая встреча с товарищами, педагогами, конечно, больше всех — с Соколовой… И ещё одно обстоятельство приятно волновало. Во время сессии Алёна как-то вечером забежала к Лиле. Квартира была полна гостей. Слышалась музыка, в открытую дверь в конце коридора Алёна увидела танцующие пары.

— Раздевайся и оставайся! — Лиля старалась стащить с Алёны пальто.

На Алёне была старая юбчонка, перелицованная из материнской, и ситцевая блузка. А танцевать хотелось до смерти. И Алёна поторопилась убежать.

Теперь у неё будет в чём пойти на любую вечеринку: Петр Степанович подарил ко дню рождения крепдешин на платье — красивого вишнёвого цвета. Вчера ходила на примерку — очень красиво получается.

Нетерпение охватило Алёну, даже оставшиеся до отъезда дни стали казаться бесконечными, и тревожило одно: вдруг не удастся уговорить мать?

— Плохое написали в письме или хорошее? — спросил Лёша после обеда, помогая Алёне складывать бельё в корзины, чтоб полоскать на речке.

— Как тебе сказать?.. — Алёна посмотрела на его серьёзное смуглое личико. — Это от Лили Нагорной. Я тебе говорила про неё, она очень просит приехать пораньше — не подготовиться ей самой к экзамену.

— Когда пораньше? — спросил Лёша, и в его голосе Алёна услышала тревогу.

— Видишь ли, — не отвечая прямо, начала она. — Лилька такая несчастная… — И стала рассказывать о Лиле, обо всём, что пришлось ей пережить в детстве, о её одиночестве.

Лёша слушал внимательно, но ничего не сказал. Тогда Алёна поделилась с ним своими опасениями, что мать не отпустит её. Мальчик опять промолчал. И только когда спускались к реке — Алёна, с двумя тяжеленными корзинами на коромысле, а Лёша с обычной базаркой в руке, — он сказал грустно, с недетской рассудительностью:

— Раз уж задумала ехать, с отцом поговори. Он сирот жалеет.

В это лето Алёна впервые заметила, что Лёшу тяготит её отношение к Петру Степановичу, и подумала, что сейчас братишка опять станет стараться расположить её к отчиму.

После смерти тети Любы Алёна приняла Петра Степановича как родного. Осиротевших братишек Алёна очень жалела — Степашке шёл тогда третий год, а Лёше всего десятый месяц — она помогала матери возиться с малышами, выхаживала хворенького Лёшу и особенно привязалась к нему. Её трогало, когда мальчики стали звать её мать мамой. И вдруг однажды вечером мать подошла к Алёне.

«Доча, — виноватым голосом начала она, — мы с Петром Степановичем расписались нынче».

Алёна не ожидала такого предательства. Если кто-нибудь из знакомых женщин заикался о том, что «Наталья Петровна — женщина-де молодая ещё и одной без мужа неладно», мать решительно обрывала все эти разговоры. И вот, ничего не сказав Алёне, изменила памяти отца, вышла замуж… И за кого? А говорили, Петр Степанович без памяти любил тетю Любу!

Алёне опротивели все взрослые, в особенности же отчим. Она перестала называть его дядей Петей, а только Петром Степановичем и на «вы».

Но время сгладило обиду, однако прежнее доверие к матери не вернулось. К Петру Степановичу Алёна постепенно стала относиться спокойнее, и только упрямство мешало ей снова примириться с ним — добрым, заботливым человеком.

…Солнце садилось в тучи, красные отсветы зари полосами ложились на серую воду. Отжав последнюю скатерть, Алёна разогнула усталую спину и без восторга подумала, что предстоит ещё с пудовыми корзинами подниматься в гору да проулком тащиться с полкилометра.

— Устала? — посочувствовал Лёшка. — А ведь можно было и завтра выполоскать. Задорная ты слишком!

— Да? — поддразнивая, спросила Алёна. — Завтра бы мама не дала.

— А ты двужильная. — И вдруг, подняв голову, посмотрел на пригорок позади Алёны и весело крикнул: — Папа!

Петр Степанович спускался по тропинке.

— Разве можно, Лена, этакую тяжесть таскать! — строго сказал он. — Долго ли и надорваться!

В гору поднимались втроем. Петр Степанович с большими корзинами на коромысле, Лёша с базарной корзинкой, последней плелась Алёна с пустыми руками. Она думала, что братишка дело посоветовал — начать разговор о предстоящем отъезде с Петром Степановичем, с ним-то мать спорить не станет. Алёна не придумала ещё, как и начать — её опередил Лёшка.

— Алёнке уезжать надо. У неё подружка… Она как безнадзорная, хуже всякой сироты, — и торопливо рассказал отцу про письмо, про Лилю, голосишко его звенел, от сочувствия к Лиле и, вероятно, от огорчения, что сестра уедет раньше времени.

Уже у самого дома Петр Степанович сказал:

— Мать не тревожь. Я с ней сам!

Алёна стала развешивать белье, а когда вернулась, мать со слезами спросила:

— Тебе чего на дорогу-то испечь? — И тут же добавила: — Конечно, товарища в беде бросать негоже — разве ж я не понимаю!

Все обошлось куда легче, чем ждала Алёна.

Ложась спать, она собиралась всласть помечтать на свободе — столько интересного ждало её! Беспокоило, что мать расстроилась и Лёша загрустил, но впереди ждали институтские друзья… Наверное, уже пришёл из министерства ответ на их письмо о своем театре. Она вытянулась на постели, и все её мысли, желания и чувства мгновенно поглотил сон.

Глава восьмая. «Мы — люди искусства»

Всё плыло в одурманенной голове. Мысли растекались, таяли. События ночи, будто разрозненные кадры, возникали и тускнели. Только чувство унижения, мучительное, как тошнота, не проходило.

— Так и надо мне! Так и надо! — тупо вслух повторяла Алёна.

Пусто было на широком проспекте, да и не всё ли равно, услышит ли кто-нибудь её слова или не услышит. Снег взвизгивал под ногами всё злораднее. Алёна зацепила за что-то каблуком и вдруг заметила, что идет без ботиков, в одних туфлях, и тут же почувствовала, что ступни у неё точно онемели. «Отморожу. Ещё днем было двадцать три, а сейчас…» Она стала сильнее постукивать ногами о панель, но ощущала эти удары не в ступне, а где-то выше колена. Без волнения подумала: «Так, должно быть, чувствуют на протезах! — И опять сказала себе: — Отморожу, наверно». Прошла ещё с полсотни шагов и внезапно отрезвела, как в ту минуту, когда решилась бежать из квартиры, наполненной хмельным полумраком и равнодушно-враждебными тенями. Отрезвела и поняла, что отморозить ноги, остаться калекой — хуже смерти. Попробовала на ходу пошевелить пальцами, но их крепко сжимали тесные туфли. Алёна присела на корточки, скинула варежки и, с силой прижимая ладони, потёрла ноги от колен до щиколоток. Холодный скользкий капрон точно прилип к коже, лишив её чувствительности. Алёна схватила варежки и принялась растирать ноги, но сразу поняла, что это бесполезно. До дому ещё шагать и шагать, и надо пройти мост, где всегда шальной ветер. Она побежала, шатаясь, скользя, спотыкаясь на непривычно высоких каблуках, «Отогреться бы где-нибудь! Кто пустит — все спят. Окна темные. А если забежать в подъезд?» Она шагнула на ступеньку — тяжелая дверь с зеркальными стеклами не поддалась: заперто. В следующем подъезде, мягко привалясь к углу, сидела «шуба».

— Вы не пустите меня обогреться немножко? Ноги совершенно замёрзли.

«Шуба» зашевелилась, над воротником, как голова черепахи из панциря, высунулась шапка, блеснули глаза, сонный женский голос заворчал:

— Квартиру обчистишь, а мне отвечать? Иди грейся, где гуляла. — И уже вслед убегавшей Алёне донеслось: — Всякая прости господи… Шляется, пьянь! Молодёжь…

Алёна бежала всё быстрее меж тёмных домов и всё яснее представляла, что ждет её, если отморозит ноги. Всё. Жизнь кончена. А в этих домах, в тёплых постелях спокойно спят, и никто не поможет ей.

Ноги всё больше деревенели, а пальцы вдруг заныли, как зубы. Ох, проклятая дворничиха! Черт бы её побрал! «Обчистишь квартиру»! Алёна тёрла варежкой лицо, плотнее куталась в платок и всё бежала, скользя и падая, вставала и снова бежала, растирала на ходу ноги и опять бежала.

Вдали показались огни фар. «Хоть бы такси! Денег, наверно, хватит, а в крайнем случае — одолжу у тети Паши, она дежурит на вахте. Ну а если не такси, то что стоит довезти человека домой — десять минут езды! Попрошу». Она свернула на мостовую и, став на пути машины, умоляюще подняла руки, а когда огни фар совсем уткнулись в неё, крикнула что было силы:

— Остановитесь! Пожалуйста!.. Пожалуйста!..

Надменный ЗИС, тихо шурша, ловко обошёл её и уплыл, только мелькнуло за стеклом обвисшее лицо, с любопытством оглянувшееся на неё.

— У, подлец! — заорала Алёна вслед, и слезы обиды, унижения, страха и боли полились по холодным щекам. «Надо бы просто под машину кидаться — дура!» Недалеко от моста, под фонарем темнела пухлая фигура милиционера. «Попросить, чтоб отправил в отделение, лишь бы ноги…» Алёна побежала быстрее, снег злорадно повизгивал: «И-их, и-их!» На мосту опять зажглись фары машины. «Нет, уж лучше в милицию, чем просить…» Вдруг ноги её, разом скользнув, вылетели вперёд, Алёна грохнулась на спину и ударилась затылком так, что в голове загудело. Лежала, уставясь в тёмное звёздное небо, даже не пробуя встать. Сквозь звон в ушах услышала шелест приближающихся колес, перевалилась на бок и приподнялась в ту минуту, когда «Победа» остановилась возле.

Невысокий человек в морской форме выскочил и, вглядываясь в лицо Алёны, схватил её за плечи и помог сесть.

— Что с вами? Вы… — Она прочла в его глазах, что он хотел спросить «Вы больны?», но, ощутив запах вина, изменил вопрос: «Вам плохо?» Чуть хриплый бас зазвучал сдержаннее.

Алёна вдруг почувствовала несправедливость всего, что с ней случилось.

— Я ноги… отморозила, — еле выговорила она и, охватив руками онемевшие колени, уткнула в них лицо и громко разрыдалась от жалости к себе.

— Ну так давайте скорее в машину! Быстро! Что же сидеть посреди улицы? — Моряк взял Алёну одной рукой под мышки, другой — под колени.

— Я сама, сама, спасибо! — внезапно ослабев, она с трудом встала.

— Садитесь вперед — теплее здесь. — Моряк достал из-под сиденья не то плед, не то одеяло и накинул ей на ноги, сам сел за руль. — Куда везти? Может, в больницу, если обморозились?

— Нет, домой. — Она хотела сказать адрес, вместо слов вырвалось прерывистое, детское всхлипывание.

— Ну вот, — моряк сдвинул шапку на затылок и потер лоб. — Скажите хотя бы, куда ехать?

Захлебываясь слезами, Алёна невнятно показала рукой.

Машина легко развернулась на пустой улице и медленно пошла к мосту.

— Ну, как ноги? Отходят? Чувствуете? — спросил её спутник через минуту. — Значит, не отморозили. Так куда же всё-таки вас везти?

Алёна сквозь слёзы чуть не рассмеялась — взрослая девушка ревёт так, что не может выговорить название улицы и номер дома. Но рассмеяться было бы ужасно. Что подумает о ней этот человек, подобравший её посреди улицы пьяную… Да, пьяную, иначе не скажешь. Но разве знала она, что от этого проклятого стакана… разве знала?.. Ноги медленно отогревались, боль и страх проходили, а тошнотворное чувство гадливости к самой себе поднялось снова. Алёна вся сморщилась, представив, что может думать о ней этот человек, что он может думать?! Она подавила слезы и отчетливо сказала адрес.

«Победа» неторопливо въехала на мост.

— Что же с вами случилось? Почему вы оказались одна на улице в четвертом часу ночи?

Эти слова прозвучали не столько вопросом, сколько раздумьем, и потому, что не было в них пустого, назойливого любопытства, Алёне захотелось всё рассказать по порядку. Но что могла она сказать ему? Как объяснить, почему пришла в незнакомую квартиру, в незнакомую компанию на вечеринку по случаю «старого» Нового года и почему, встреченная двусмысленными шуточками, не ушла тот час же, а заставила себя делать вид, что все это ей привычно и даже нравится? Почему захотела поразить эту совершенно чужую ей разудалую компанию и выпила с маху предложенный «кубок большого орла»? Почему? Чтоб не назвали мещанкой, пресноводной рыбой? Однако потом, отбиваясь от подвыпившего мужчины, которого и видела-то первый раз в жизни и не знала о нем ничего, кроме имени — Леонтий, едва успев схватить пальто и платок, Алёна услышала всё же вдогонку «ханжа», «мещанка твердолобая»!

Самой себе она не могла объяснить, как всё это случилось, а уж тем более капитану. Не отвечая на вопрос, Алёна хмуро сказала:

— Я упала и ушибла голову.

— Сильно ушиблись?

В интонации слышалась лёгкая ирония — он, конечно, считает, будто она, просто опьянев, свалилась на улице, что она вообще… Действительно, всё выглядит ужасно. Черт дёрнул пойти на эту вечеринку… Вдруг она сообразила, что надо же ответить, и опять почувствовала, что ей не все равно, что подумает о ней этот капитан, и, желая окончить разговор, только и сказала:

— Сильно.

Он молча довёз её и, когда она уже стояла на крыльце институтского общежития и с деланной веселостью благодарила «за спасение от потери конечностей», чувствуя, как неловко, бездарно острит, моряк перебил её:

— Разрешите мне справиться о вашем самочувствии? О ваших «конечностях» и о вашей голове. — За шутливыми словами Алёна услышала желание продолжить знакомство. И надо бы, конечно, отшутиться, не называть себя — зачем встречаться с человеком, который видел её в таком безобразии? — но неизвестно почему она сказала:

— Пожалуйста. Строганова Елена… Лена. — И объяснила, как её найти.

— А я Щукин. Глеб. Я сам вас найду.

С трудом переступая онемевшими ногами, Алёна поднималась по лестнице общежития. В мутной голове всплыла мысль: «Только бы не встретить никого!» И в ту же минуту из коридора третьего этажа, как всегда, стремительно и, как всегда, с книгой в руке выскочил Огнев. В три прыжка он догнал её. Алёна задержала дыхание и сделала неприступное лицо. Александр внимательно глянул на неё, глаза его вспыхнули, прищурились, он по обыкновению тряхнул головой, откидывая со лба волосы, и опять, перемахивая через три ступеньки, взлетел по лестнице.

«Надо же было именно на него нарваться. И чего ему не спится по ночам? — разозлилась Алёна. — Стопроцентный идеальный герой».

— Ты пойдёшь с нами к Олегу, я спрашиваю? — Глаша трясла Алёну за плечо. — Уходим через полчаса. Слышишь?

Алёна приподнялась и сразу же уронила голову на подушку, закрыла глаза. Муть подступила к горлу, а голова, казалось, была налита жидкостью, колыхавшейся при малейшем движении.

— Не пойду, — с трудом выговорила она.

— Вольному воля. Только учти: послезавтра русская литература.

— Ну, приходи попозже, Алёнка. Надо же, — грустно попросила Агния. — Сегодня и завтра у нас последний пробег по всему курсу.

— Ладно.

— Придет она, ждите! — Клара визгливо засмеялась. — С таким видом — «На море и обратно».

— Дура! — только и могла ответить Алёна.

Клара засмеялась ещё гаже, и Алёна, стиснув зубы, повернулась лицом к стене. Она хотела уснуть, но замелькавшие вдруг картины прошедшей ночи мгновенно согнали сон. Встреча с Огневым была удивительно некстати, ещё вздумает «воспитывать». Перед незнакомым капитаном хотелось оправдаться, объяснить, что она… что она не виновата… То есть не так уж виновата: разве она знала, как всё получится? Только придёт ли он, этот Глеб Щукин?

И вдруг даже потом прошибло Алёну — ведь она оставила там, в этой сомнительной квартире, Лильку! Или, может быть, Лиля ушла раньше? Алёна старалась вспомнить, с кем на вечеринке была Лиля. Ужинать их посадили за разные концы, Лиля сидела, конечно, с Гартинским и, кажется… Нет, надо припомнить всё с самого начала. Они условились, что Лена заходить за Лилей не будет, она приедет с Гартинским, и Алёна с Джеком пришли на вечеринку вдвоём. В передней их встретил полный подвижный молодой человек с усиками, в строгом синем костюме. Он помог Алёне снять пальто, оглядел её блестящими тёмными глазами и сказал Джеку:

— Делаю заявку.

Что-то в его поведении смутило Алёну, а Джек неловко усмехнулся и пожал плечами, как бы говоря, что это его не касается. В эту же минуту за спиной Алёны хриплый голос властно возразил:

— Станьте в затылочек.

Чья-то рука, крепко схватив за локоть, повернула её. Из-под опухших век на неё жадно смотрели серые глаза, серое же длинное лицо с глубокими складками у неестественного яркого рта приближалось к её лицу, обдавая запахом вина.

— Договорились?

Она не поняла смысла вопроса, но, чтобы скрыть это, рассмеялась и произнесла загадочно и вызывающе:

— Мое правило: решать в последнюю минуту.

Ответ показался ей эффектным. Человек с блестящими глазами — это и был Леонтий — одобрительно подмигнул ей, прищёлкнул пальцами.

Из-за портьеры появилась женщина — невысокая, костлявая, в длинном золотистом платье, сильно открытом на груди. Маленькая гладкая черная голова на длинной шее, большие колючие глаза и тонкий рот делали её похожей на змею. В руках она держала патефонную пластинку, на которой, как на подносе, стояли два узорчатых стакана, наполненных до краев.

— Входная чаша, или кубок большого орла, — сказала она слегка гортанным голосом и протянула стакан Алёне. — Отличная «Столичная».

Алёна растерялась. Последние полгода она бывала на вечеринках у Лили, то есть у Шараповых, её хозяев. Там развлекались и ужинали, но угощали без принуждения. А тут так просто, без всякой еды?..

Джек легонько подтолкнул её локоть:

— Она у нас молодец. К тому же будущая знаменитость!

Женщина в золотистом платье улыбнулась.

— Прошу.

Ещё две пары глаз следили за Алёной с азартом игроков. Подбадриваемая Джеком, что-де, мол, нужно набираться «жизненного опыта, наблюдать всё и вся», Алёна решительно подняла стакан и с видом бывалого человека произнесла где-то подхваченные ею строчки:

И если суждено погибнуть, Так пусть уж лучше от вина!

Усилием, достойным лучшей цели, она заставила себя выпить залпом стакан до дна. Кипятком разлилась по телу «отличная „Столичная“», ударила в голову.

— Ура! — крикнул Джек.

— Ура-а! — подхватили остальные.

Женщина отвела портьеру обнажённой рукой.

— Прошу!

Длиннолицый человек вдруг подцепил край её золотистого платья и высоко его поднял, открыв тонкую, ровную, как палку, ногу в золотистом, под цвет платья, трико.

— Видали! — Длиннолицый хрипло засмеялся. — Наша Люсенька по последнему писку моды.

— Модель четыреста семьдесят три. — Сделав батман ножкой, Люсенька пошла в комнату.

Алёна пошатнулась в дверях, ей стало страшно. «Убежать? Но как?» И она со смехом оперлась на плечи Джека и Леонтия.

В небольшой комнате с зелёными стенами вокруг четырёх столиков, уставленных закусками, бутылками и тарелками, теснились незнакомые люди, громко разговаривали и смеялись. В пестроте пиджаков, галстуков, яркого блеска платьев, крашеных волос, лиц и голых плеч Алёна не сразу отыскала Лилю — она стояла в углу, у ёлки, непривычно румяная, и смотрела сияющими глазами. Рядом с ней, наклонясь к её уху, стоял красавец Гартинский. Он что-то говорил, и ждал ответа, и опять говорил, а Лиля молчала, точно прислушивалась к надвигавшемуся на неё счастью. Она заметила Алёну и чуть кивнула ей.

За ужином у Алёны круг внимания суживался, и она ничего не видела уже, кроме своего столика. Отлично помнила, только не могла сейчас понять, почему так старалась вести себя под стать этой компании: кокетничала, громко смеялась неизвестно чему, Леонтию позволяла обнимать себя, говорить бог знает что…

Столовая понемногу пустела. Алёна видела, как в полутёмную комнату уходили одна за другой качающиеся пары; ушли, прижавшись друг к другу, Люсенька и Джек… Из дверей доносились крики, надоевшая «муча», буги-вуги, «Дуня, давай блины с огня-а-а!» — пел кто-то с пьяным неистовством.

Когда и куда исчезли Лиля с Гартинским?.. Последний раз мелькнуло Лилино лицо, такое же сияющее, только очень бледное, с резко выделившейся родинкой у виска, а рядом с ней всё тот же Гартинский, — но когда это было и куда они девались?

В пустой столовой только Алёна осталась с Леонтием… Какое счастье, что она сильная! Нет, но куда же делась Лиля?

Этот Гартинский — отвратительный тип, а Лилька так увлечена им!

Алёна подняла голову, и всё опять заколыхалось перед глазами. Она снова опустилась на подушку. Пойти позвонить? Для дома, где жила Лиля, это слишком ранний час — там встают в двенадцать. «Уснуть бы ещё, — уговаривала она себя, — и… не думать!» — но беспокойство и чувство вины перед Лилей не отпускали ни на минуту.

С того дня, когда по просьбе Лили она вернулась с каникул и помогла ей сдать зарубежную литературу на четвёрку, Алёна считала себя ответственной за Лилю. Приняв сторону Лили, она и отход от своего «колхоза» оправдывала тем, что Глаша с Лилькой в ссоре, да к тому же Глаша весьма скептически относилась и к Алёниным методам воспитательного воздействия.

— Тебе просто самой нравится шлёндать по вечеринкам, вращаться в этом «свете», «крутить стиль». А ещё подводишь идеологический фундамент: перевоспитание! — однажды заявила она, глядя, как Алёна наглаживает своё крепдешиновое платье.

Алёна ответила язвительно:

— Ты, конечно, читала бы ей по утрам передовицы из газет, а перед сном — четвёртую главу.

Глаша нарочито тяжко вздохнула и с подчёркнутой озабоченностью сказала Агнии:

— Вытащит ли она Лильку — не знаю, а уж сама-то увязнет в этом болоте.

Алёна ядовито-нежным голосом успокоила Глашу:

— Как я могу утонуть, второй год закаляясь в окружении Глафиры Петровой?

— Ленка! — с испугом воскликнула Агния.

— Ну её к чёрту! — взорвалась Глаша. — Можешь объединяться с Кларой — одного поля ягоды.

— Сама знаю, с кем объединяться! — тоже закричала взбешенная Алёнка. — А из «колхоза» твоего уйду с превеликой радостью!

— Вы с ума сошли, девчонки. Да перестаньте же! — пыталась унять их Агния.

Они наговорили друг другу столько обидного, что остановиться было невозможно. Глаша, отсчитав треть денег из общей хозяйственной кассы, швырнула их Алёне.

— На! Питайся чулочками да туфельками! Гений!

Глаша попала, как говорится, в яблочко: Алёна действительно уже потратила всё, что привезла из дому, на воротнички, шарфики, чулки, всякую мелочь и, заняв денег у Лили, заказала туфли, в которых чуть не отморозила ноги. Именно поэтому Алёна и рассвирепела до крайности.

— Не твоя печаль! Не пропаду!

Так Алёна стала «единоличницей». Агния не раз пыталась вернуть её, уговаривала то одну, то другую из враждующих сторон, просила, даже плакала, но обе были упрямы — дипломатические отношения восстанавливались только для деловых вопросов.

Когда подошла зимняя сессия, Глаша повесила на стенку расписание занятий и сказала Алёне:

— Ознакомься. Можешь примкнуть.

Алёна прекрасно сознавала, что готовиться с «колхозом» надёжнее, но не «примкнула». Во-первых, она была связана с Лилей, а главное — студенческая зимняя сессия совпала со школьными каникулами. Гартинский предложил Алёне участвовать в его новогодних представлениях на ёлке в одном из Домов культуры, и она не могла отказаться. Заработок был нужен до крайности — она не только не рассчиталась с Лилей, но и ещё задолжала, и упустить возможность заработать казалось безумием.

Ёлочное представление, или, как его называл Гартинский, «ёлки-палки», повторялось три раза в день и привязывало к Дому культуры с утра до вечера. Алёна брала с собой учебники, конспекты, записи лекций, но заниматься урывками не удавалось. И роль-то её была ерундовая, но Алёна волновалась — это были её первые встречи со зрителем. А зрители — школьники так непосредственно отзывались на представления, что Алёна и в свободное между выходами время не могла оторваться от зала, смотрела из-за кулис на это шумно плескавшееся море. За кулисами стояла суета, с ней поминутно заговаривали, шутили актёры, участники представления, а Лиля, приезжая якобы для занятий, проводила всё время с Гартинским.

Алёна давно поняла, что Всеволод Германович Гартинский, подающий надежды молодой актёр, очень нравится Лиле.

На первой вечеринке у Лилиных хозяев, увлечённая танцами Алёна обрадовалась отличному партнёру, неутомимому, как и она сама, с удовольствием слушала его комплименты по поводу её улыбки, музыкальности, остроумия, обаяния. Она не вдруг заметила, что за ними неотступно следит Лиля. И глаза её странно прищурены, лицо бледно, напряжено, как у человека, преодолевающего боль. Только в конце вечера, увидев Лилю, танцующую с Гартинским, Алёна догадалась, отчего была боль и отчего вдруг так похорошело, расцвело лицо подруги, и сразу же стала избегать Гартинского.

Алёна, как определила Полина Семёновна, «пользовалась успехом» — всегда у неё находились партнёры для танцев, всегда было с кем подурачиться и поговорить, а Гартинский ей вовсе не нравился. За его изысканной вежливостью она угадывала душевную грубость и холодную жадность до удовольствий. Иногда она осторожно намекала Лиле:

— Весь он какой-то ненастоящий. Ни про кого-то не скажет добро.

Лиля только смеялась:

— Конечно, он подлец! Всякие разные добрые чувства нужны на сцене, а в жизни это — «не товар»!

«Не товар» было выражение Гартинского.

Алёна совершенно не понимала Лилиного увлечения, но до сегодняшнего дня оно не вызывало у неё никаких опасений. Сейчас, вспоминая Лилино счастливое лицо в минувшую ночь, обстановку вечеринки и хищное выражение больших выпуклых светло-карих глаз Гартинского, Алёна всё сильнее ощущала тревогу. Лежать вот так, в бездействии, она больше не могла и, едва Глаша с Агнией ушли, решила вставать. Сначала прогуляться, чтобы голову проветрило, а потом к Лиле — заниматься.

Алёна потянулась за халатиком, лежавшим на стуле. Встрёпанная рыжая голова показалась из-за спинки Клариной кровати.

— Что? Муть на душе и общий кризис?

Алёна, не отвечая, встала, завязала кушак халата — перед глазами всё колыхалось.

— Ты нос-то не дери! — снисходительно заговорила Клара. — Думаешь, не понимаю! Советую пососать лимончик. Сразу — полное прояснение. — Она открыла тумбочку. — У меня завалялся лимончик.

— Отстань! — Больше всего Алёну злил панибратски-интимный Кларин тон. — Отстань!

Клара добродушно засмеялась.

— Была бы честь предложена! — И она запела, как всегда фальшивя: — «Воля слаба моя, это судьба моя…»

Преодолевая головокружение, слабость, даже лёгкий озноб, Алёна пошла умываться.

— Ты заболела, что ли? — спросила её в коридоре третьекурсница Марина Журавлёва, с которой дружил Миша Березов.

— Нет, ничего.

В умывальной, взглянув на себя в зеркало, Алёна ужаснулась: лицо с голубым отливом, как пересиненное бельё, а под глазами чёрные провалы. На руке, у запястья и повыше локтя, темнели два громадных синяка — метки Леонтия. Какое счастье, что сильная! Хорошо, что в передней горел свет…

Уже собираясь уходить из дому, она решила взять хоть какие-нибудь материалы по литературе, повторить с Лилей что успеет. Перебирая книги и тетради на общей этажерке, Алёна увидела на обложке одной из тетрадок рукой Агнии написанный вопрос: «Что сказала Агеша?» Это было ласковое прозвище Анны Григорьевны, и между собой студенты очень часто называли её так. Пониже, под вопросом Агнии (Алёна узнала почерк Глаши), стояло: «Сказала, что Ленка её не волнует, пусть даже набьет себе шишки. Всё внимание надо бросить на Лилю».

Алёну обожгла обида на Соколову — всегда всё внимание — Нагорной, а она, Строганова, будто и не существует. А главное: «Пусть набьет шишки». Какие шишки? О чем это речь? Когда это написано? Может, в начале года, когда Алёна, прослушав первый акт «Трех сестер», заявила, что ей не нравится роль Маши? Ну ладно! Сразу не поняла, ошиблась, но ведь работала же много и по-настоящему… Соколовой её этюды нравились. Правда, в беседе после зачета она сказала, глядя на Алёну с усмешкой: «Все как будто и правильно… Только не надо навязываться зрителю, демонстрировать себя. Даже если вы и очаровательны. Работа на четвёрочку, не выше». Алёна оторопела. А Соколова потом ещё ругала её за голос, за плохое дыхание…

Алёна обиделась и даже возмутилась: опять «педагогические штучки» — ведь и Лильке Соколова наговорила кислых слов. Ей, наверное, стало известно, как они с Лилей дважды опаздывали на самостоятельные репетиции и лекции пропускали, а Наталия Николаевна уже, конечно, нажаловалась насчет сценической речи. Однако то, что Соколова сказала не ей самой, а Глаше, это уже не воспитательный ход. Значит, это подлинное отношение. За что? Может, Глаша доложила Соколовой, что Строганова с Нагорной оторвались от курса? Так ведь не они же одни! Когда выяснилось, что особых перспектив для будущего собственного театра нет, большинство как-то остыло.

Может быть, это касается экзаменов? Ну и что же? Никаких «шишек» Алёна себе не набьет! Два экзамена, хотя и без блеска, она сдала. Последний — русскую литературу — любит ещё со школьных лет и лекции Виталия Николаевича Введенского отлично помнит. А повышенная стипендия ей не нужна, «ёлки-палки», слава богу, — заработок приличный!

Эх, только бы Лилька не провалила литературу! И хорошо бы Анны Григорьевны не было на экзамене! Почему-то другие руководители курсов не ходят на теоретические предметы, а она ни одного не пропустит. Нет, почему же все-таки Петровой предписано «обратить всё внимание на Лилю», когда Алёна дружит с ней и два экзамена Лилька пусть на тройки, но сдала. Алёне не доверяют? И снова, вспомнив о минувшей ночи, о том, что, спасаясь от мерзавца Леонтия, она забыла о Лиле, Алёна ощутила прилив острой тревоги и по странной логике чувств ещё горше обиделась на Соколову и разозлилась на Глашу.

На улице было морозно. Солнце пряталось за мелкими облаками, рябью покрывавшими небо. От того, что она взглянула вверх, отчаянно закружилась голова. Алёна оперлась рукой о стену и, немного оправившись от головокружения, медленно пошла, не думая, куда и зачем. Втягивая холодный, чуть пахнущий гарью воздух, она старалась дышать глубже, хотя от этого сильнее кружилась голова. На душе было муторно. А ведь только вчера, когда шли с Джеком на эту вечеринку, у неё было такое праздничное настроение!

Так что же, собственно, произошло? Разве она изменилась со вчерашнего дня? Ну, попала случайно в неподходящую компанию, подумаешь! А почему не ушла сразу? Да потому, что нечего трусить, надо набираться впечатлений для творчества… За эту мысль Алёна уцепилась, как утопающий за соломинку. Алёна вздохнула поглубже и храбро встретила взгляд обогнавшего её молодого офицера. И, будто помогая стряхнуть дурное настроение, солнце прорвало облака и разбросало искры по снежным островкам, уцелевшим после утренней работы дворников. Нет, ничего страшного не произошло.

Алёна свернула к набережной и сощурилась от сверкающей белизны снежного поля на реке. Мимо прошла коричневая «Победа», за рулем сидел человек в морской форме. А капитан Щукин, поди, думает о ней плохо. Сашка Огнев тоже не забудет ночной встречи на лестнице (почему-то все неприятности у неё с ним происходят на лестнице!), Соколова стала относиться как-то странно, не доверяет. А за что? И вдруг Алёна точно услышала в шумном хоре голосов на вчерашней вечеринке свой, звучавший особенно раскованно. «Мы — люди искусства! — зачем-то кричала она. — Долой мещанство, ханжество!» При этом Леонтий с преувеличенным восхищением таращил на неё свои блестящие выпуклые глаза и больно сжимал её колено. Зачем всё это было? Зачем позволила обращаться с собой, как… Ой, до чего мерзко!

Алёна прошлась взад и вперёд по набережной. Ветер то дул в лицо, то подгонял в спину, забирался под пальто, стыли ноги в шерстяных носках. Она решила идти к Лиле — нет больше терпения ждать и беспокоиться. Чем ближе подходила она к дому Лили, тем сильнее становилась тревога. «Чего я боюсь? Не бандит же с большой дороги этот Гартинский, всё-таки знакомый Ремиры Петровны», — пыталась убедить себя Алёна.

На площадке перед знакомой дверью хотела дать себе отдышаться, но не выдержала, постучала в стенку Лилиной комнаты, выходившую на лестницу. С волнением прислушалась. К радости своей, Алёна почти сразу же услышала шаги в передней, и дверь открылась.

— А, это ты? — весело, но немного разочарованно протянула Лиля. — Раздевайся. — Она сладко зевнула, на ходу скинула шелковый стёганый халатик и гибко юркнула под пуховое одеяло.

— А ты кого ждала? — Алёна, успокоенная, с удовольствием плюхнулась на тахту, в ногах у Лили.

Лиля молчала, из-под одеяла видны были только лукаво сияющие глаза.

— Кого ждала? Говори!

Лиля помолчала ещё несколько секунд и вдруг по-детски блаженно улыбнулась:

— Всеволода. Вот!

Алёна ничего не спрашивала, только осторожно из-под опущенных ресниц глядела на подругу, стараясь рассмотреть в ней неожиданное, новое, притягивающее, и прислушивалась к противоречивым чувствам, захватившим её самоё.

Лиля всегда с уничтожающей иронией говорила о любви. Но ведь она же любит, любит Гартинского. Любит. Что-то похожее на зависть шевельнулось в душе Алёны — хотелось любить самой. Только не Гартинского — нет! Совсем другого человека она ждала. Всегда ждала какой-то удивительной встречи, удивительного человека. В чём должна быть эта удивительность, Алёна не знала, но иногда вдруг, встретив взгляд, чем-то выделяющийся, невольно настораживалась, а расставаясь с этим случайно пойманным в толпе взглядом, ощущала легкую грусть потери. Нередко на вечеринках, в минуту знакомства, человек казался ей значительным, привлекательным, и она пристально следила за выражением его лица, каждым словом, движением. Но, узнавая человека ближе, испытывала разочарование. Особенно, когда новый знакомый сам проявлял чрезмерный интерес к ней.

Первый раз на вечеринке у Шараповых Алёна совершенно растерялась, почувствовала себя жалкой провинциалкой среди умных, прекрасно одетых гостей, спокойных, уверенных. Непринуждённо коснувшись «до всего слегка», они говорили о Дрезденской галерее, о подписных изданиях, о новых фильмах, о новых модах, о Морисе Шевалье, о последних премьерах, о том, что Станиславский, «по мнению некоторых специалистов, принес гибель советскому театру». Тут же передавались сплетни из личной жизни известных людей, отпускались двусмысленные остроты. Алёне участвовать в разговоре было страшно: что она могла сказать? А ведь её представили гостям как будущую артистку. «Молодой талант!» — говорила Полина Семёновна. Значит, надо было как-то особенно держаться. И она старалась изо всех сил.

В танцах Алёна чувствовала себя ничуть не хуже, нет — даже лучше других. Понемногу она осмелела, и её суждения, подхваченные здесь, оказывались на «уровне». Она привыкла к тому, что во время танцев ей пожимали руки, обнимали, говорили, что талия у неё, как у Лолитты Торрес, а глаза как у Симоны Синьоре, что в ней виден талант. Это нравилось ей, придавало уверенность и пьянило сильнее, чем вино. Вот и бегала по вечеринкам, пропуская занятия.

Было весело. Только люди, которые говорили комплименты, пронзительно заглядывая при этом в глаза, не были ей интересны.

— Всё-то тебе не нравится! А вот врежешься в какого-нибудь михряя! — посмеивалась над ней Лиля.

— Лучше михряй, чем твой раскрасавец! — отшучивалась Алёна.

Чем дальше, тем больше недоброго, нечистого видела в Гартинском. А Лилька при всём своём скептицизме оказалась такой беззащитной.

Острая, щемящая жалость мешала Алёне соображать. Как поступить? Ведь этот негодяй по три раза в день в финале ёлочного представления, когда они оказывались на сцене рядом, говорил: «Вы упорно снитесь мне, Лена», или: «Ни об одной женщине я не думал столько». А в последний день, в темном углу за кулисами, схватив её за локти и зло уставясь своими выпуклыми, голыми глазами, он шепотом многозначительно произнес: «Всё равно не уйдёте от меня!» — и ушёл, прежде чем она успела ответить. Рассказать об этом Лиле — жестоко, грубо, некрасиво. А не рассказать… тоже подло.

— Что ты смотришь на меня, будто проглотила иголку? — Лиля потянулась и закинула худенькие руки за голову. — Он принесет шампанское — отметить одно событие. — Она пыталась иронией прикрыть радость, смущение и торжество.

— Ты… выходишь за него? — спросила Алёна.

— Кому нужны эти формальности? — всё так же вызывающе смеялась Лиля.

«Она верит ему, — подумала Алёна. — Ведь никому и ни во что не верит, а такому… поверила».

— Ты любишь его?

Лиля посмотрела в окно, медленно вытащила руки из-под головы и с деланной небрежностью сказала:

— Ровно на минуточку. И вообще, что значит «любишь»?

Подобные рассуждения Алёна слышала не впервые и сама говорила много ерунды. Только одно дело — болтовня, а другое… Как же теперь с Лилькой?

— Ты сама говорила, что он подлец.

Лиля презрительно фыркнула.

— Каждый человек — подлец, пока не доказано обратное.

Это был любимый «афоризм» Гартинского.

Чувствуя все большую растерянность, Алёна стала подниматься.

— Я пойду…

Лиля схватила её за руку.

— Останься! Ты не помешаешь. Так будет даже лучше… А потом начнем готовиться к литературе. — Выгнувшись, как котенок, она заискивающе, снизу, заглянула в лицо Алёны. — Он ненадолго, у него репетиция в театре.

— Да зачем я тут буду вертеться?.. — Алёне вовсе не хотелось встречаться с Гартинским. — А заниматься приходи ко мне. У нас пусто — «колхоз» сегодня у Олега.

Лиля села, прижалась щекой к Алёниной руке.

— Отчего я сегодня так счастлива? — Она улыбалась, но в широко раскрытых, сияющих глазах вспыхивала тревога. — Точно я на парусах, надо мной широкое голубое небо, и носятся большие белые птицы. Отчего это? Отчего?

Слова прозвучали так искренне, так глубоко, что Алёна не сразу узнала их, а когда вспомнила, то не сразу смогла заговорить.

— Ты будешь потрясающе играть Ирину.

Лиля закрыла глаза.

— Буду. Буду. Теперь буду!

Алёна стояла, не решаясь шевельнуться, но Лиля сама вдруг отпустила её руку:

— Ты иди, а я буду через часок.

Автобус довез её до института. Стараясь ни о чём не думать, Алёна спустилась в столовую, позавтракала: голова больше не кружилась, Алёна опять почувствовала себя крепкой, здоровой. Настроение в общем улучшилось, хотя в глубине души что-то ныло: Лилька! «Отчего я сегодня так счастлива?» Сегодня, а что будет дальше? Зачем ей этот негодяй? Зачем, ну зачем она?.. Ох!..

Алёна, чтобы прогнать беспокойные мысли, принялась за лекции по литературе, но через полчаса нестерпимо захотелось спать, и она сунула конспекты под подушку.

Сон пришёл, тяжёлый, путаный.

Она кричала Глаше, что «ничуть не опоздала на репетицию», часы показывали семь тридцать. Вдруг кто-то грубо обнял её, она размахнулась, попала в лицо…

Послышался смех Анны Григорьевны… Сгорая от стыда, сознавая, что поступает подло, Алёна беспомощно врала, будто Гартинский принял её за Лику… Мелькнула Лика с сияющими тревожными глазами… Гартинский тотчас пропал. Сама Алёна оказалась почему-то на лестнице.

Как всегда и некстати, выскочил Огнев: «Она же не комсомолка!» Соколова засмеялась и ответила почему-то нараспев: «Тогда пусть отморозит ноги».

Алёна кинулась бежать, но знала, что это бесполезно, что всё будет так, как хочет Соколова.

Ноги наливались свинцом, и вот уже нет сил двигаться, ужас сжимает горло, не даёт крикнуть…

И вдруг всё оборвалось. Она оказалась в «Победе». Рядом за рулем — капитан Щукин. Не нужно ни оправдываться, ни объяснять, ни отбиваться. И она до слёз благодарна ему и хочет сказать: «Вы самый удивительный…»

— Ленка! Ленка!

Над ней огромные глаза, серое Лилино лицо.

— Он не пришёл! Не пришёл!

Алёна не может понять: кто, куда не пришёл, где она, какой день и час?

Лиля в разлетающейся расстёгнутой шубке мечется по сумеречной комнате.

— Хоть бы ничего не случилось! Нет, лучше бы его задавил трамвай! Нет! Ленка, Ленка! Проснись же!

Глава девятая. Как же это случилось?

Случилось то, чего Алёна никак не ожидала: она схватила тройку по литературе.

Сбившись на первом вопросе — о Державине, Алёна вдруг испугалась — ведь толком-то повторить ничего не успела! — и пошла мямлить. Виталий Николаевич старался помочь вопросами, сам растерялся не меньше её — быстро замотал вокруг шеи свой длинный тёплый шарф, размотал и опять замотал. А она стала сомневаться даже в том, что знала твёрдо, говорила жалким, задушенным голосом. Мучил стыд перед Виталием Николаевичем, сознание, что она завалит предмет и потеряет стипендию, страх, что вот-вот войдет Анна Григорьевна, а больше всего мешал Сашка: он сидел на задней парте и не столько готовился, сколько буравил Алёну своими горящими злыми глазами.

— Что же мне с вами делать, голубчик? — огорченно и виновато сказал Виталий Николаевич. — Четверку не имею права поставить, а тройка вас…

— Нет, пожалуйста, мне всё равно, — торопливо ответила Алёна.

Можно было попросить Виталия Николаевича поставить двойку, чтобы пересдать, но ей сейчас хотелось только поскорее кончить это позорище и уйти. И вот у неё в зачетке красуется тройка.

Держалась Алёна гордо, на сочувственные расспросы товарищей задорно отвечала:

— Как-нибудь не пропаду без вашей стипендии.

Её оставили в покое — все разъезжались на каникулы, экзамен был последний.

А по правде — сердце замирало, когда Алёна думала о предстоящем семестре. Все её планы рушились. Она рассчитывала, что заработок на школьных елках позволит ей полностью вернуть долг Лиле, съездить на каникулы домой за собственный счет, осуществить давнюю мечту — купить цветастое крепдешиновое платье да ещё кое-какие мелочи — паутинку-капрон, жоржетовый шарфик. И что же получилось? Долг так и так отдать надо. На остаток не протянешь и трех месяцев, а дальше?

Домой Алёна не поехала, написала матери, что из-за Лильки (дескать, опять не сдала литературу). Написать родным правду — значило просить помощи, а откуда им взять?

Выход один — искать заработка. Но где? Что она умеет? Сунулась было в типографию, но там требовались постоянные работники, кроме того, машины, незнакомые Алёне, новые, — пока-то выучишься! Искать кружок самодеятельности? Где искать и как заниматься? Лучше бы всего в массовках у гастролирующих театров. Этим делом ведает профком, надо ждать начала занятий.

В прошлом году каникулы промчались мигом, а сейчас Алёна не могла дождаться конца. На этот раз она осталась совсем одна в комнате — даже Клара уехала. Дни тянулись нудно, бестолково, читать не хотелось. Принялась шить блузку из старого платья. Крутила, вертела, мусолила блузку и, конечно, испортила: под мышками жмет, а спинка почему-то лезет кверху.

В театр Алёна ходила всего два раза и оба неудачно — спектакли оказались старые, скучные. К вечеринкам остыла, пошла было к Шараповым, потом с Джеком и Володей Сычёвым к приятелям Джека. Но все показалось неестественным, натужно-глупым, некрасивым. И все одно и то же: те же пластинки, те же анекдоты, стандартные комплименты, несмешные остроты, тяжёлые взгляды, торопливые руки, обнимавшие в танцах, — надоело! И почему прежде это нравилось?

Все получилось плохо. Алёна чувствовала себя виноватой во всём, что случилось с Лилей, и терялась, не знала, как и чем исправить, мучилась от своего бессилия. Даже с подготовкой к литературе выходила одна маета. Гартинский то проводил с Лилей всё свободное время, то исчезал, не звонил и не подходил к телефону. А Лиля то дурела от счастья и пряталась от Алёны, то цеплялась за неё, умоляла позвонить Гартинскому, подстерегала его у входа в театр или вдруг, забравшись с ногами на тахту, уставясь в одну точку, молчала, как немая.

— Ты же из института вылетишь! — пугала её Алёна. — Думаешь, без конца с тобой лялькаться будут?

— Ленка! — притягивая её к себе на тахту, умоляюще сказала Лиля. — Я всё равно сейчас ничего не понимаю. — Она крепко прижалась к Алёне и уткнулась лицом в её плечо. — Читаю сама или ты читаешь — а ничего, ровно ни слова не понимаю! Ленка, Ленка, Ленка! Он говорит: «Тебе сейчас хорошо со мной — и всё. Что думать о будущем, если его не будет». А я, — она стиснула Алёну изо всех сил, — я хочу будущего! Нет, ничего не говори, не говори, не говори! — зашептала Лиля испуганно и вдруг, изогнувшись, заглянула Алёне в глаза: — Я обещаю: перед экзаменом целых два дня буду зубрить как проклятая! Мне же нельзя без института. Я должна быть актрисой… Иначе куда я? — Руки Лили ослабли, и голова сползла на колени Алёны. — Обещаю: за два дня повторю все. Клянусь, Ленка!

И вместо того чтобы отругать Лильку, Алёна уступила, но беспокоилась ещё сильнее: разве поручишься, что она будет заниматься эти последние два дня? Вдруг и вправду вылетит из института?

Как-то зашел к Алёне Женя. Она обрадовалась ему, а тот возьми да и ляпни, что она, мол, «деградирует как художник из-за морального разложения». Алёна обозлилась и выгнала его. Через день получила письмо в стихах. Заканчивалось оно строками:

Не желаю догорать в глуши и в дали, Мне не надо больше красочных улыбок! Довольно вихрей! Довольно любви! Довольно никому не нужных ошибок!

Стало грустно. Не оттого, конечно, что Женька охладел.

Алёна легла на кровать и не зажигала света. Каким тихим стало общежитие на каникулах! Вдруг в коридоре раздались шаги — ближе, ближе… Мимо? Нет, кто-то стукнул в дверь. «Кого ещё принесло? — подумала Алёна, не чувствуя желания разговаривать. — Ну, допустим, я сплю!»

Стук повторился.

— Войдите! — неожиданно отозвалась Алёна.

— Ты спишь, Леночка? — Алёна узнала тонкий голосок и знакомый запах духов. — Мы тебя разбудили?

С Зиной вошел ещё кто-то.

— Нет, нет, пожалуйста! — Алёна нащупала ногами тапочки, пригладила рукой волосы. — Зажигай свет!

Вспыхнула лампочка, Валерий, как всегда, внимательно посмотрел на Алёну, и Зина, как всегда, перехватила этот взгляд.

— Мы, как полоумные, с утра до ночи всё репетируем «Горе», — возбужденно заговорила Зина. — Обалдели вконец, пошли продышаться. Я и подумала, что ты одна осталась, скучаешь, наверное, вот и завернули к тебе! Ну как ты?

— Чудесно! Чудесно! — беспечным тоном ответила Алёна, чувствуя, как ужалили её Зинины слова.

Может быть, Зина вовсе и не вкладывала в них того смысла, какой померещился Алёне, но… Зина сказала: «Репетируем „Горе“, а Алёна услышала: „Ты, кажется, уже совсем не работаешь? Как бы и по мастерству не появилась тройка“. Фраза: „Ты одна осталась, скучаешь“ — прозвучала как намек: „Столько народу вокруг тебя вертелось, а теперь?“»

Алёна старалась как можно беспечнее болтать с Зиной, поглядывала на Валерия, зачем-то наврала, загадочно бросив: «У меня уже вечер спланирован».

Зина и Валерий вспоминали какие-то подробности репетиций, легко и кстати вставляли в разговор строчки из «Горя от ума». И вскоре ушли, веселые, «искать по свету» — в каком кино им продадут билеты!.

Алёна села на кровать, зажала коленками сложенные вместе ладони и застыла, ошеломленная.

Зина! Она была соперницей только до поступления в институт, а уже после экзамена по мастерству ни её хорошенькое личико, ни изящество, ни множество нарядов, ни вызубренные книги Станиславского не могли поставить её вровень с Алёной. Так было. И вот случилось что-то непонятное…

После зимнего зачета, когда Алёна услышала много неприятного, Анна Григорьевна сказала Зине: «Работать умеете. Ваша Софья заслуживает хорошей, полной четверки». Соколова отметила глубокий анализ отношений Софьи и Чацкого, четкое действие, искренность Зины и добавила свое любимое высказывание из Горького: «Талант развивается из чувства любви к делу».

Оценки Соколовой озадачили и, конечно, встревожили тогда Алёну, однако Лиля, Джек и кое-кто из приятелей-«режиссёров», довольно легко успокоили её.

— Талант остается талантом, — говорил Джек с обычной безапелляционностью. — Едва ты выходишь на сцену, и ничего ещё не делаешь, а уже интересно. Талант — это обаяние! А у тебя ещё и женственность. Грандиозно! Можешь не волноваться!

В те дни Алёне некогда было волноваться в горячке экзаменационной сессии, в сутолоке представлений на школьных елках и… в упоении успехами на всевозможных вечерах. Но когда прошли ёлки и экзамены, а встреча «старого» Нового года отшибла вкус к подобного рода развлечениям, да ещё тройка по литературе оглушила её, Алёна ощутила, что не все у неё в жизни ладно.

Как же это случилось?! Суматошные и отчаянно утомительные последние месяцы казались Алёне полноценной, настоящей жизнью. Разве при этом она не работала? Разве не приготовила два отрывка к зачету? Можно ли обвинять её в том, что обе роли ей не нравились, не увлекали? По мастерству и по движению она всё-таки работала.

Сквозь оправдания, какие придумывала себе Алёна, все явственнее проступала тревога от беседы Соколовой после зачета. И то, что говорила тогда Анна Григорьевна, Алёна сейчас понимала совсем иначе.

На разборе зачета Соколова сказала: «Действуете вы органично, партнёрам не мешаете». Алёна услышала в этом замечании положительное и самое важное. Реплику: «Но вы могли сделать обе роли куда богаче, интереснее» — тоже восприняла как похвалу, признание больших возможностей, то есть таланта. Остальное, по существу очень обидное, Алёна смягчила для себя уже не новым утверждением: «Сплошная педагогическая дипломатия». Сейчас, растревоженная настроением Зины и Валерия, тем настроением, какое (Алёна отлично знала!) бывает после хорошей репетиции, она почувствовала себя несчастной.

Зина! Алёна вспомнила её первый этюд на первом курсе. Сентиментальный этюд под названием «Красная роза». Зина была юннаткой, вырастившей необыкновенную розу. Войдя в оранжерею, она увидела, что цветок сломан. Зина вытаращила глаза, стиснула руки на груди, закрыла глаза, выжала две слезинки, с невероятным ужасом, как неразорвавшуюся мину, взяла сломанный цветок, страстно поцеловала его и со стоном выбежала вон. С тех пор «Красная роза» стала рабочим термином на курсе, и, если у кого-нибудь в этюде появлялись сентиментальность, бессмыслица, наигрыш, напряжение, ему обязательно говорили: «Привет от „Красной розы“, или просто: „Красная роза!“»

И вот даже Зина — «Красная роза», Зина опередила её! Да. Надо же это понять наконец! «Четверочка, не выше», — сказала Алёне Соколова таким тоном, что стало ясно: четверочка чахленькая. А Зине совсем иначе говорила: «Хорошая, полная четверка…»

Как же это случилось? Ведь работала же!

Только накануне зачета на прогоне она от начала до конца посмотрела сцену Софьи и Чацкого. Посмотрела и кисло сказала Лиле: «Неплохо. Конечно, вытягивает Валерий. И Глаша — хорошая Лиза!» А ведь, по совести-то, разве Софья была плоха? Если сравнить с «Красной розой» — небо и земля!

Алёна подошла к темному окну, не зная, чем заняться. У Зины по общеобразовательным — пятерки, а она — без стипендии. Докатилась!

В дверь опять постучали. Не успела она ответить, вошел Джек.

— Елена, собирайся, поехали!

В другую минуту её насмешил бы его тон, почти приказание, но сейчас это возмутило её.

— Ты чего командуешь? Никуда я не поеду! — Она снова резко повернулась к окну.

Джек подошел к ней, обнял за плечи, заглянул в лицо.

— «Скажите, отчего? Приезд не в пору мой?»

Слова из «Горя от ума» точно ошпарили Алёну. Она грубо сбросила с плеч руку Джека.

— Делать мне больше нечего, кроме твоих танцулек! Надоело! Высокоинтеллектуальное занятие!

— У тебя жар? — отступив, удивленно разглядывая её, спросил Джек. — Или белены объелась?

— Объелась, — с вызовом сказала Алёна. — Надоели сомнительные компашки. — И стала перебирать на этажерке книги.

— Та-ак! — протянул Джек, видимо, стараясь разгадать причину её необычного решения. — Кстати, я этого встретил… помнишь… Леонтия. Зол на тебя грандиозно. — Он замолчал, видимо, ожидая расспросов.

Алёне стало противно. В руки попалась тоненькая книжечка «Три сестры», Алёна будто именно её и искала.

— Ты уж не влюблена ли? — спросил Джек и сел рядом.

Алёна промолчала.

— «Счастливых соперников у меня не должно быть», — сказал Джек словами Соленого, роль которого он играл. — «Соперника я убью».

За шуткой Алёна услышала что-то неожиданное и опять промолчала.

— Слушай, Прекрасная Елена, выходи-ка ты за меня! — Интонация была ироническая, но голос звучал искренне. — Грандиозное предложение, верно? — Джек засмеялся. её молчание, видимо, смутило его, он вдруг заговорил поспешно, будто оправдываясь: — Кстати, этому холую Леонтию я пригрозил, что морду набью. Он черт знает что плёл!

— Ах даже пригрозил? Колоссальная, грандиозная смелость! — деланно восхитилась Алёна.

— Слушай, Ленка, — вдруг оборвал себя Джек. — Если б я всерьез тебе… Ну, вообрази на минуточку… всерьез… это самое… руку и сердце?

Алёна отмахнулась:

— Разыгрывай кого-нибудь другого.

— А вдруг я всерьез? — Он сжал её плечо.

Алёна ударила его по руке и встала.

— Ищи себе невесту солидной фирмы! Сам же проповедуешь: жениться надо с грандиозными удобствами. — И по-вологодски на «о», с распевом: — Катись, мило-ок, катись подале!

Джек вскочил, багровея от злости.

— Я сам — единственное чадо вполне обеспеченных родителей! Агрономов со сказочной алтайской целины! С твоим талантом… — Он стремительно обнял её, она отшатнулась и с силой разорвала стиснувшие её руки.

— Убирайся ты к черту! Нет у меня никакого таланта! Надоело! Дурацкие разговоры, танцплясы, выпивоны — всё к черту!

— Ну и характерец! — раздраженно рявкнул Джек и тут же улыбнулся, спросил вкрадчиво и насмешливо: — Надеюсь, ты не приняла всерьез эти страсти-мордасти?

Алёна захлопнула дверь, вытолкнув его из комнаты, и повернула ключ. Всё в ней клокотало, как в кипящем котле. Только работать, только работать, работать! Талант? Где он? Работать! Столько упустила! Надо бы начать с этюдов. Только с кем? Сережа Ольсен уехал. Тамара Орвид не станет на каникулах заниматься. Если с Валерием? Встречи Маши и Вершинина, их прогулки? Где же они гуляли? О чем говорили? Она представила себе, как Маша с Вершининым встречаются ранней весной в роще за городом… Он целует ей руку. Они идут рядом, он слегка поддерживает её под локоть. Срывает для неё подснежники… Но разве Зина отпустит Валерия хоть на час!

«„Три сестры“ будут одним из дипломных спектаклей», — сказала Анна Григорьевна. Надо пока хоть прочитать всё о пьесе, о Чехове — так ничего и не успела за полгода, всё некогда.

Наутро Алёна набрала в библиотеке книг и принялась жадно глотать статьи, воспоминания письма и, наконец, набросилась на главу «Три сестры» в книге о чеховской драматургии. И стала вспоминать, что говорила Анна Григорьевна, — её рассказы были настолько живее, точнее, умнее, чем в книге. Почему же тогда Алёна не поняла и половины? Не запало в душу? Ну нет! Теперь она станет работать иначе, теперь ей понятно, что в Маше — это такая глубина, до которой ей, Алёне, ещё добираться и добираться. «…Человек… должен искать веры, иначе жизнь его пуста, пуста… Или знать, для чего живешь, или же всё пустяки, трын-трава»: «Для чего живешь? — повторила себе Алёна. — Для чего? Почему раньше не задумывалась об этом? Если честно-то самой себе ответить — для чего? Чтобы стать актрисой. Конечно, есть и много другого, но то — дальше, а вот ощутимо душой и телом, каждую минуту, во сне и наяву — стать актрисой!»

А у Маши? «Все пустяки, трын-трава». Алёна долго сидела, закрыв глаза, старалась проникнуть в тесный, пустой мир, где жила Маша. Нелюбимый, глупый, бестактный муж и… всё! Даже на рояле играть бросила: «Уметь так играть и в то же время сознавать, что никто тебя не понимает!» Понятно, бросила — только себя мучить. «…Уходишь от настоящей, прекрасной жизни, уходишь всё дальше и дальше в какую-то пропасть», — говорит Ирина. Маша молчит, молчать тяжелее. Алёна попробовала представить, что было бы с ней, если б она потеряла будущее. Вот отморозила бы тогда ноги, осталась бы калекой, и ничего впереди — ни театра, ни любви… «О-о-ох!» — Она невольно застонала и, как вдох, задержала в себе это ощущение конца счастья, конца жизни. И открыла глаза. Так захотелось с кем-нибудь поговорить, поделиться!

И произошло, как ей показалось, чудо. Раздался негромкий, чёткий стук в дверь. Алёна открыла глаза и увидела… капитана Глеба Щукина.

Дня через два после ночного знакомства он зашел узнать, как её здоровье. От тяжкого смущения (что думает о ней капитан, что подумают девчонки!) Алёна словно онемела, Глеб предложил в одно из ближайших воскресений свозить девушек за город, а сам как в воду канул.

И вот он явился, смущённый, объяснил, что был в командировке и недавно вернулся и зашел пригласить её проехаться за город.

Едва только Алёна села в машину рядом с ним, ей стало так хорошо, ясно, спокойно. Не к чему ни кокетничать, ни изображать актрису, ни оригинальничать — всё само собой получилось просто, как с близким человеком. И, не думая, интересно это её спутнику или нет, Алёна заговорила о том, что было для неё сейчас самым важным: о Чехове, о «Трех сестрах», о Маше и, наконец, о своих несогласиях с автором статьи.

— Откуда это видно, что Чехов иронически относится к Тузенбаху и Вершинину? Правильно, конечно, что пьеса вызывает желание мстить за сестёр, обиду за то, что некому их защитить от этой… от этого «шершавого животного»… вообще от мещанства! Но ведь время было какое! Бороться не умели! Положение Вершинина и Тузенбаха так же трагично, как и сестёр. Они прекрасные люди — умные, горячие, деликатные…

Сказав это, Алёна вдруг сообразила, что сама ведёт себя не слишком деликатно — завела пламенный монолог, а Глеб, конечно, умирает от скуки. Она искоса глянула на него. Он тоже взглянул на неё, будто теплом обнял.

— Почему вы думаете, что люди тогда не умели бороться? — заговорил Глеб. — Мне думается, этот ваш критик в известной мере прав. Или мне кажется так… — Он замолчал на миг, подыскивая слова: — И у нас ещё порядочно таких людей… Вроде бы и сердечных, и думающих, но… Они видят, кто что плохо делает, огорчаются, не жалея души, а вот взяться да сделать лучше не умеют. То есть даже и не пробуют — значит, не хотят.

— Да, но в то время! — возразила Алёна.

— И в то время, и в наше, — глянув на неё, с необидной иронией ответил Глеб, — всегда позиция наблюдателя — не слишком высокая позиция. Даже если наблюдение сопровождается сильными переживаниями. Не согласны?

Алёна могла бы согласиться, но ей — Маше, полюбившей Вершинина «с его голосом, его словами, несчастьями, двумя девочками», — невозможно было развенчать его.

— Нет, нет, вы не правы! Совершенно не правы! То есть правы, если о нашем времени, — заговорила она, боясь, что Глеб перебьет её. — А тогда же… Не так-то просто было бороться… нельзя даже сравнивать!

Но Глеб всё-таки перебил её:

— Не буду спорить с вами. Может быть, мое суждение и неверно, субъективно, что ли. Вы, конечно, лучше знакомы со всеми материалами, лучше разбираетесь в людях как будущая актриса… Посмотрите-ка! — вдруг прервал он себя.

Серая пелена облаков распалась, солнце хлынуло на тусклую снежную равнину, выбелило её до блеска и разбросало там и тут яркие голубые и синие тени.

— Ничего нет на свете лучше солнца. Верно? — И вдруг, без всякого перехода: — У меня бабушка всегда очень радуется солнцу. Восемьдесят лет, а по взглядам по отношению к людям и событиям просто-таки человек будущего. Мудрая и молодая.

Как во времена далекого довоенного детства, Алёна испытывала необъяснимо приятный покой. Всё нравилось ей: и быстрая, плавная езда, и снежный простор, и мутное небо, и внезапно прорвавшееся солнце, чёрные узоры деревьев, посёлки, напоминающие Забельск. Нравился голос Глеба, его широкие, мускулистые руки, мягко лежавшие на баранке, ясная улыбка, открытый, внимательный взгляд и солнечная искра в левом глазу. Нравилось, что Глеб говорил о чём вздумается — то вдруг о бабушке, то о войне, то о своей работе! Алёна узнала, что Глеб Щукин работает инженером. Воевал на Балтике, в морской пехоте, дважды был ранен. Родители и старшая сестра погибли здесь при бомбежке; младшая сестренка с бабушкой уцелели, потому что уехали на лето к родным во Владимирскую область, там и прожили всю войну. Сестренка теперь замужем, двое ребятишек… Бабушка с ними живет, и для ребят она высший авторитет. Квартирка у них на улице Ленина, а у него, Глеба, комната в ведомственном доме, почти за городом. Далековато, конечно, но зато воздух какой — хорошо! А когда своя машина, расстояние — пустяки.

Алёна рассказывала о себе мало — только о раннем детстве, о войне и переезде в Забельск. Глеб ни о чем не спрашивал и ни словом не напоминал о первой их встрече в «старый» Новый год. Но именно ему, как никому другому, казалось, легко рассказать решительно всё, не выгораживая себя. Однако навязываться с этими разговорами не хотелось.

Солнце снова затянуло серой пеленой, день тускнел. Глеб отвел машину к краю шоссе.

— Есть хочется, — объяснил он.

Алёна с наслаждением уплетала бутерброды, запивала их горячим кофе. Все было так вкусно, все понравилось ей — и термос, похожий на маленькую торпеду, под крышкой его две чашечки из пластмассы — коричневая и голубая, белоснежная салфетка, на которой Глеб разложил немудрящую трапезу, бумажные салфетки, заменявшие тарелочки.

— Какой вы… хозяйственный! — не зная, как выразить благодарность, заметила Алёна.

— Это бабушка, — возразил Глеб. — Заботливая она. Поедемте к ним? Познакомитесь с бабушкой, с племяшами. Ирина к мужу уехала — он электростанцию строит в Чехлах.

Алёне стало отчего-то страшно: вдруг не понравится бабушке, которую Глеб так любит, и дружба их нарушится. И, как бывает, если настоящую причину сказать нельзя, она поспешно выдумывала одну за другой: и подруга к ней должна прийти, и бельё замочено для стирки, и платье на ней неподходящее. Глеб, видимо, понял её и настаивать не стал.

— Силой не повезу, — усмехнулся грустно.

Пошёл снег. В свете фар, плавно покачиваясь, летели навстречу снежинки, они становились крупнее и беспокойнее, и скоро омутами закружились впереди, залепляя передние стекла. «Дворники» увязали в «сугробах», приходилось останавливаться — обметать снег со стекла.

— Слава богу, что близко к городу, — сказал он, — а то можно застрять в такую метель!

— Хорошо! — сказала она, глубоко вздыхая.

— Хорошо, — чуть иронически согласился Глеб, — сидеть в машине — тепло и не дует. А на море…

— Ох, на море! — перебила его Алёна. — На море чудеснее! В Крым хочу!

Глеб внимательно глянул на неё раз и другой, но Алёна почти не заметила этого, мысли снова вернулись к самому важному сейчас в её жизни. Она представила, как в такую же «метель» шли Маша и Вершинин на масленичную вечеринку… И, должно быть, этот вьюжный вечер был началом их любви. Что чувствовала Маша? Понимала ли она, что это?.. Нет, ей и в голову не приходило, ведь он женат, она замужем. А Вершинин целует ей руку и говорит: «Кроме вас одной, у меня нет никого, никого…» Он-то понимает, что любит. А Маша отводит разговор: «Какой шум в печке». Что она при этом думает? Что чувствует? Наверно, ей страшно…

Алёна сказала:

— Вершинин все-таки очень хороший человек. И Тузенбах тоже.

Глеб усмехнулся.

— Так я и не считаю их плохими. Только, знаете… — Он помолчал. — Если не видеть недостатков в человеке, какая же цена такой любви?

Алёна почему-то вспомнила первую встречу с Глебом, смутилась и пробормотала:

— Не знаю, не знаю… Может быть, вы и правы.

Прощаясь у крыльца института, Глеб сказал:

— Буду приезжать за вами иногда, ладно?

В эту минуту из-за машины вынырнула Клара с чемоданчиком в руке. Она с жадным любопытством осмотрела Глеба, подмигнула Алёне, не спеша проследовала мимо.

Едва Алёна вошла в вестибюль, Клара, видимо, ожидавшая её, подлетела вплотную.

— Приветик! Где ты такого подцепила?

— Отстань! — Алёна оттолкнула её и побежала вверх по лестнице. Клара, визгливо посмеиваясь, кричала ей снизу:

— Лови момент! Кавторанг! Будешь обеспечена — во! И на черта тебе тогда стипендия!

Алёна забежала в коридор четвертого этажа, переждала, потом спустилась вниз и долго бродила по улицам. Устала, проголодалась и проклинала себя за то, что отказалась от приглашения Глеба.

Глава десятая. Самоотчёт

В один из первых дней четвёртого семестра, между лекциями, Огнев сделал краткое сообщение: в связи с тем, что в последние месяцы курс разболтался, треугольник предлагает цикл собраний-самоотчётов, чтобы выяснить, кто чем дышит, понять, почему на курсе начался разброд.

Алёна сразу насторожилась, почему-то показалось, что этот «цикл» направлен против неё.

— Первым в ближайшую среду мы предлагаем самоотчет «колхоза имени Петровой». То есть Петровой, Яхно, Амосова и Лопатина. Вопросы есть? — закончил своё сообщение Саша.

Огнева обступили, допрашивали: что такое «самоотчёт», в чём отчитываться — в творческих или человеческих вопросах?

— Творческое от человеческого неотделимо, — ответил Огнев категорически. — Стандартной формы нет. Кто как хочет, так и расскажет о себе.

— И для чего, например, мне нужен этот «спектакль»? — протянул Джек.

— А если курсу нужен? — крикнул Олег.

— Разве всё на свете должно делаться только для тебя? — с наивностью спросила Агния.

— Не хочет — не надо, без его самоотчёта обойдёмся, — отрезала Глаша. — Предлагаем поговорить по-товарищески, указать друг другу и на положительное, и на недостатки, ошибки.

— Разделают нас под орех, — сказала Лиля с деланно тяжёлым вздохом.

— Тебя-то ещё неизвестно, разделают ли, — нарочито громко ответила Алёна. — А уж меня раздерут на клочья, налепят ярлыков, заклеймят позором. Пошли!

— Все только о тебе и думают! — раздраженно крикнул вслед ей Олег. — Центропуп Вселенной!

— Да ведь ясно сказано: дело добровольное, — сказала Глаша. — Кто не хочет, кто боится…

Алёна остановилась:

— Боится? Это вас-то? Идеальные герои! Прикажете отчёт в письменном виде?

— Подпись в месткоме или у нотариуса? — подхватила Лиля.

— Нечего ломаться, — оборвал Миша.

Саша только дернул плечом и отвернулся.

— По-человечески, будете или не будете отчитываться? — спросила Глаша.

— Ах, пожалуйста, пожалуйста!

Алёна смутно ощутила, что делает опасный поворот. Но отказаться, чтобы подумали, что она струсила? Конечно, нет. Только зачем было задираться? Впрочем, всё равно. Что, в конце концов, произошло страшного? Кому какое дело? Ну, перехватила с развлечениями, ну, хуже работала, ушла из «колхоза». Ну, тройку схватила — так сама же и осталась без стипендии, и никого это не касается. Имеет человек, в особенности художник, право на ошибки? Алёна отлично понимала всё, но… одно дело понимать самой, и совсем другое — признаться перед товарищами.

Первый самоотчет прошел шумно.

Аудитория была ярко освещена, празднично убрана: стал президиума покрыли плюшевой скатертью, по стенам висели плакаты:

«Надо, чтобы всё дело воспитания, образования и учения современной молодежи было воспитанием в ней коммунистической морали». Ленин.

«Актёра нельзя воспитать и обучить, если не воспитать в нём человека». Ермолова.

За стол президиума пригласили Анну Григорьевну, Галину Ивановну, Мишу, выбранного председателем, и секретарем — Сережу. Один стул остался свободным — Огнев сказал, что Валя Красавина придет позже — её вызвали в райком.

У Алёны с ней были не близкие, но добрые отношения, однако присутствие Вали как представителя институтского бюро комсомола не радовало. К тому же Валентина дружила с Глашей.

Каждый из членов «колхоза» коротко рассказал, как живет и работает, чего хочет достичь, какие свои недостатки знает и как старается их преодолеть, объяснил тот или иной свой поступок, и каждый по-своему упоминал об уходе Алёны. Все считали и себя виноватыми, но Глаша сдержанно добавила, что «к сожалению, Алёна все же показала себя как личность легкомысленная и склонная к богеме». Олег, кипя и размахивая руками, назвал Алёну ренегаткой, зазнавшейся, зарвавшейся, оторвавшейся. Женя мрачно сообщил, что он не может судить объективно, так как «глубоко разочаровался в Елене Строгановой». Даже кроткая Агния огорченно признала: «Алёнка слишком уж самолюбивая и упрямая стала».

В прениях больше всего говорили о Глаше. Как бессменный староста она досадила многим — ей припоминали обиды чуть ли не полуторагодовой давности, упрекали её в нетерпимости, деспотизме. Но говорили о Глаше и много хорошего.

Агнию на курсе любили за исключительную доброту, деликатность, незлобивость. Только Джек, да и то с необычной для него мягкостью, заметил:

— Извини, но иногда твоя доброта — на грани беспринципности.

Джека не поддержали. Женьке досталось за недисциплинированность и лень.

— И все личные переживания сразу отражаются у него на работе. Просто невозможно! — пожаловалась Глаша.

Олега тоже пробрали.

— Загорается — пых! — и тут же остывает. Разве так чего-нибудь добьёшься? — нравоучительно говорил аккуратный Сережа. — Советую Олегу тренировать себя на выдержку, настойчивость, бороться с неровностями характера. Но не могу не отметить его чуткости, внимания к товарищам и редкого умения прийти на помощь. В связи с этим должен выразить удивление по поводу инцидента с Леной. — Сережа с укором и смущением посмотрел на неё. — Полагаю, что в основном она виновата сама.

Большинство считало, что виновата сама.

— В ней прорезался бешеный индивидуализм, — коротко определил Огнев. — И вообще… Но это разговор особый.

У Алёны заныло под ложечкой: ох, припомнит он встречи на лестнице.

Целиком сторону Алёны принял Джек и безоговорочно обвинял во всем Глашу.

— Опоздала родиться тиран Падуанский! И при этом бюрократическое мышление: кроме распорядка, расписания, плана, — никаких интересов, — возмущался Джек. — Случись наводнение, землетрясение или другой какой катаклизм, Петрова все равно запишет: кто опоздал и кто не явился. Ни один яркий человек не может втиснуть себя в её диетический образ жизни. Не может и не должен!

Алёна понимала, что союзники у неё не те… Лиля пренебрежительно заявила, что Глашина нетерпимость может быть хороша для старосты, но дружить с ней — значит потерять свою индивидуальность.

Коля Якушев не блеснул ни умом, ни красноречием.

— Глафира вообще невозможно въедливая, — начал он. — Вот на других курсах старосты… — Он задумчиво поискал слово и, видимо подобрав самое точное, весело вскинул голову: — Ничего! При чем тут ваш смех? — Коля обиженно оглядел дружно хохотавшую аудиторию. — Я верно говорю: везде старосты — всегда вообще можно договориться. А уж наша Глафира… На полминуты опоздаешь, стулом скрипнешь на лекции — она из тебя всю душу выпилит. Вообще даже не знаю, как и назвать такую принципиальность. — Хмуро переждав новый взрыв смеха, Коля глубокомысленно вздохнул. — А Лена вообще натура такая… Натура вообще индивидуальная. И я не могу высказываться под ваш бессмысленный смех!

Да, «союзники» были «не те»…

Зина впрямую ничего не сказала об Алёне, но в каждом её слове Алёна слышала осуждение.

— Я в основном буду говорить о Глаше, — начала Зина и расправила большой лист бумаги с какими-то заметками. — Вот — нетерпимость, вот — деспотизм. А куда направлены эта нетерпимость, этот деспотизм? Направлены на благо коллектива или на отдельных личностей. — Зина глянула на Алёну. — Не буду приводить примеры — они всем известны. Как староста Глаша, конечно, деспот, и я сама на неё иногда обижаюсь. А потом думаю: она права, — Зина говорила тоном заправского оратора, только маленькие руки, крутившие карандаш, выдавали волнение. — У Глаши потрясающее чувство коллективизма. А разве ей легко? Например, с Колькой, когда он за свою жизнь ни одной книжки до конца не прочёл; или с Володькой, если всё его мировоззрение вокруг буги-вуги и рок-н-ролла? Или с Джеком, который «почитает всех нулями, а единицею себя».

Алёна замерла, ожидая, что Зина так же метко скажет и о ней, но Зина только глянула на неё и продолжала:

— А я преклоняюсь… Да, да, преклоняюсь перед этим… перед этим потрясающим чувством. И надо отметить, у всех членов «колхоза» очень сильное чувство коллективизма, чувство товарищества. И пусть нетерпимость, пусть деспотизм, если они поставлены на службу коллективу.

Зине захлопали. Она поморгала, будто от яркого света, потом озабоченно посмотрела на Глашу и робко, по-домашнему, сказала:

— Вот только… не знаю… Может быть, это получится плохо в семейной жизни?

Все засмеялись, засмеялась и Глаша, и Алёна почувствовала, что Глаше действительно весело, что самые обидные слова не создали между ней и товарищами отчуждения, какое ощущала Алёна. Алёна следила за выражением лица Анны Григорьевны. Но ей не удавалось определить, кому возражает, а с кем соглашается Соколова: Анна Григорьевна вместе со всеми смеялась, что-то тихо говорила Галине Ивановне, и в глазах было видно только горячее, острое внимание ко всем.

Уже почти все высказались, и Алёна чувствовала, что нельзя отмолчаться, когда столько говорили о её выходе из «колхоза». А что сказать?

Раньше от смущения она деревенела — теперь уже научилась если не преодолевать, то скрывать его, заставляя себя поднять голову, расправить плечи, глубоко дышать. Всё это Алёна так и проделала, но голова дернулась слишком высоко, плечи развернулись сильнее, чем надо, шаг получился, как говорила Нина Владимировна, «неглиже с отвагой». Оказавшись у стола, Алёна только и думала, как бы не выдать волнения, не уронить своего достоинства, вздохнула и сказала:

— Прошу считать мой выход из «колхоза» проявлением крайнего индивидуализма. — И сама услышала неуместную иронию и вызов в своей интонации.

— Разговор-то не о тебе! — раздраженно бросил с места Олег.

— Слушай, Лена, — обратился к ней председатель Миша. — Вы с Глашей дружили, из-за чего-то рассорились. Неужели тебе нечего сказать о Глафире?

Алёне стало зябко — показала себя! «Мой выход из „колхоза“». Речь-то и верно не о ней! Она физически ощутила, как в лицо ей вонзаются насмешливые взгляды. Олег сердито дернул плечами. «Центропуп Вселенной», — вспомнила Алёна и, чтобы скорее скрыться от всеобщего внимания, торопливо, «в одну дуду» проговорила:

— Присоединяюсь ко всему положительному, что здесь отмечалось, отрицательные качества Петровой незначительны, и о них тоже говорилось.

— Может, о других что-нибудь скажешь?

— Все уже сказано, — ответила она сдавленно.

Больше вопросов Алёне не задавали. Она вернулась на место уже не так гордо и, опустившись на стул рядом с Лилей, поняла, что вела себя глупо, мелко — хоть провались!

Полночи Алёна проплакала, уткнувшись в подушку, чтобы никто не слышал. «А если честно признать, — думала она, — братцы, я уже себя проработала до основания, все сама знаю, и даже говорить об этом тошно».

Утром, одеваясь, Глаша сказала Агнии:

— Этих анархистов-индивидуалистов все равно не пришьешь к коллективу.

Алёна насторожилась: о ком это?

— У Тамары, — продолжала рассуждать Глаша, — все её цели, устремления и сверхзадачи где-то там… Минуты лишней не задержится, исчезает со скоростью ракетного снаряда. И плохо, когда человек ни с кем не дружит. Ве-е-жливая… холо-одная, — брезгливо тянула Глаша. — И эта вечная её отговорка: «Свекровь с гипертонией».

«Свекровь с гипертонией» стало на курсе синомимом чудодейственного «петушиного» слова. От поездки на уборку картошки, от агитработы по выборам, от собраний, внеплановых репетиций Тамара отговаривалась с помощью этой «гипертонии», и по поводу самоотчёта она, играя красивыми глазами, сказала трогательно: «Вот опять беда — свекровь с гипертонией в больницу уложили».

— По-моему, — закончила Глаша, — нельзя мужа любить сильнее, чем профессию. Это мещанство.

Агния расхохоталась:

— Сравнила! Скажи ещё: нельзя любить сливочное масло больше, чем белую сирень. — И посмотрела на Алёну, как бы приглашая к разговору.

Алёна промолчала.

— Ну и ладно, — отмахнулась Глаша. — Джек — тоже «сокровище»… Вообще весь этот «Джекей-клуб»… — Глаша вздохнула и, взяв чайник, вышла из комнаты.

Прозвище «Джекей-клуб» режиссёры с курса Линдена дали тройке приятелей — Джеку, Володе Сычёву и Коле Якушеву.

На том собрании Алёна чувствовала себя спокойнее, знала, что её не заденут. Только было скучно без Лили и тревожно: она, конечно, опять с Гартинским.

Первой слушали Зину. Она очень много говорила о Валерии, стараясь приписать ему свою неукротимую тягу к работе. Алёне даже стало жаль её.

Особенно хорошо сказала о Зине Глаша: и трудолюбива-то Зинаида, и отличный товарищ, и чуть ли не самый инициативный человек на курсе, и выросла неимоверно. Алёна знала, что Валерий нравится Глаше с первого дня. Глаша тщательно скрывала это и боролась с ревнивой неприязнью к Зине, но едва заметная снисходительная ирония всё-таки не ускользнула от Алёны.

— Недостатки, конечно, смехотворны, мелки, как вообще… — добродушно заключила свое выступление Глаша. — Глаза на мокром месте: чуть что — капает. Излишек жидкости в организме, что ли? И очень уж Зинка правильная. И нянькой за всеми ходит, особенно за Валерием. Сантименты. Требовать надо больше — не маленький.

Валерий рассыпал подкупающие улыбки, что называется, «играл на обаянии», говорил о высоком долге актёра, признал за собой недостаток воли, эгоизм, «который в общем свойствен всем», затем ошарашил курс списком книг, прочитанных за семестр, и сообщением о регулярной самостоятельной работе, даже не намекнув на организатора его трудовой жизни.

Алёну взорвало:

— Если бы не Зинаида, нечем бы тебе похвалиться! А всё «я, я, я»! Якала!

Валерий сердито глянул на неё.

— Эгоцентрик и барин, — подхватил в эту минуту Олег. — Помесь Райского с Обломовым!

— Что за ор? — Сережа постучал по стакану. — Просите слова, как люди.

— Густопсовый эгоцентрик, — попросив слова, мрачно и решительно начала Глаша. — Личность, безусловно, талантливая, с интеллектом и образованием. Но вот нет тяги к коллективу. И при этом удивительное безволие. Конечно, ничего нельзя возразить против влияния Зины, — с кислым одобрением заметила она. — Но интересно всё-таки, где же собственный, Хорькова, профиль? И вообще — при вполне мужественной внешности — человек растекается, как перестоявшее тесто. Весьма бледное явление в смысле общественной жизни.

Зина заблестевшими от слез глазами робко следила за Валерием, а он смотрел куда-то вниз, и лицо было напряженное, злое.

— Товарищи! — Агния встала и на минуту сжала руками виски, словно у неё разболелась голова. — Нельзя… Почему так напали на Валерку? У всех недостатки. Надо помогать, а не обижать.

Лицо Валерия напрягалось ещё сильнее.

— Позвольте мне слово, — коснувшись плеча Сережи, сказала Соколова. — Всё, что Валерий услышал сегодня, мы говорим ему второй год. И хотя кое-чего он добился, однако мог бы сделать больше. И нам бы не пришлось повторять: эгоцентризм, барство, инертность. Но у Валерия есть чувство человеческого достоинства, хорошая гордость, которая ведь не имеет ничего общего с мелочным самолюбием и обидчивостью. Он умеет пренебречь не всегда достойной формой критических замечаний, а над содержанием думает. А относительно формы всем не мешает думать. Резкость, а тем более грубость никуда не годятся.

— Я всё-таки обиделся, Анна Григорьевна, — сказал Валерий и сам невольно улыбнулся.

Соколова засмеялась, засмеялись и остальные.

— Я всё-таки обиделся, — повторил Валерий. — И сейчас не хочу заключительного слова. В другой раз.

Алёна смотрела на Валерия, взволнованного и потому особенно привлекательного, и старалась понять, как ему удалось то, что ей никак не даётся.

Подходила среда, в которую предстояло отчитываться Алёне и Лиле.

Алёна просыпалась по ночам от мучительных сомнений: как себя вести, что говорить? Прорабатывать будут беспощадно. Это уж точно. Ясно, что даже Агния не вступится за неё. Если бы Лилька была человеком — вместе бы легче отбиваться. Так ведь с ней не сговоришься, ей на всё «ровненько наплевать», ни о чём и ни о ком, кроме своего Гартинского, и думать не способна. И вообще может выкинуть такое!

Алёна ворочалась на постели, и даже мерное дыхание бывших подруг казалось ей зловещим предвестником предстоящих унижений. Конечно, им просто было признать свои вины и обещать «бороться с выявленными недостатками», когда проступки-то в общем ерундовые…

Только Огнев знал о ней то самое безобразное, чего никто другой в институте не знал. Он один видел её в ту ночь, когда она едва ползла по лестнице. Даже Лилька и Джек не видели её такой. Да они не сказали бы никогда.

А вдруг Огнев возьмет да и выложит? И тогда ко всему ещё обнаружится её трусость, нечестность. Рассказать самой? Как? Какими словами? Нет! Чтоб Анна Григорьевна поставила на ней крест и потом только терпела бы, как Сычёва? Огнев не скажет, есть в нем все-таки благородство. Значит, скрыть?

Страшнее всего было то, что она сама себе стала противна, от этого злилась, задиралась, перессорилась почти со всеми. Хотелось работать, работать без оглядки, без помех. Алёна уже мечтала о строгостях Глашиного режима — ведь он же расчищал, облегчал рабочую жизнь. Дурацкая мелочная мыслишка, что скажут, будто она испугалась критики и срочно демонстрирует свое исправление, мешала ей, не давала свободно дышать. То вдруг Алёна начинала фантазировать, что Соколова на их отчёте поднимается и говорит: «Надо быть бережным к таланту. Мы не имеем права так грубо набрасываться, травмировать самых талантливых девушек в институте». И нападки сразу же прекращаются, и все смотрят на Алёну с уважением. Алёна отлично знала, что ничего похожего произойти не может, но все-таки от этой выдумки судорожный ком в груди распускался, и она засыпала.

Одного только хотела теперь Алёна — чтобы скорее прошел их отчёт. И вот дня за два до него Лиля, точно назло, наелась мороженого, потеряла голос и могла только шипеть.

Отчитывались Ольсен, Березов и Огнев. Собрание вела Глаша.

Отчеты Сережи и Миши не вызвали ни бурь, ни споров. Оба спокойные, работящие, добрые товарищи. Сережу пощипали за въедливость, любовь к нравоучениям и излишним рассуждениям на репетициях.

В центре внимания оказался, конечно, Огнев.

Он встал твёрдо, держался прямо. Сашка, видимо, меньше всего думал о том, какое впечатление производит на присутствующих. Алёна с неприязнью разглядывала его высокую фигуру с крепкими плечами, лицо — смуглое, худое, лобастое и скуластое, с горящим взглядом раскосых чёрных глаз. Старалась внушить себе, что он противно самоуверен, а по существу, ничего особенного в нём.

Но едва он заговорил, стало почему-то тихо, его слушали не как других.

— Актёры относятся к отряду инженеров человеческих душ, — негромко начал Огнев. — Это определение всегда напоминает об ответственности. Белинский в статье о Гамлете писал: «Любовь и свет есть естественная атмосфера человека, в которой ему легко и свободно дышать даже под тяжким гнётом». Мы знаем, что тяжёлый социальный гнёт убивает «естественную атмосферу человека» и порождает другую, где «человек человеку — волк». И ещё знаем, что, даже когда тяжкий гнёт побежден, остается накипь, то, что мы называем пережитками, родимыми пятнами. И они мешают нам, отравляют «естественную атмосферу человека». — Голос его зазвучал сильнее. — Я потому пришел в институт, что меня больше всего увлекает создание этой атмосферы. Как хлеб, вода, жильё, нужны человеку любовь и свет. — Саша говорил, что инженеры человеческих душ наряду со всеми гражданами страны обязаны помогать подъёму экономики, бороться с косностью, стяжательством, воровством, взяточничеством. Но есть в людях недостатки, не так непосредственно связанные с уровнем экономики: нечестность в отношениях, распущенность, грубость, лень, равнодушие, мелкое самолюбие, тщеславие. Жестоко расправляться с ними должны мы прежде всего в себе.

Огнев требовал от всех, кто идет работать в театр, бескорыстия, жертвенности, высочайшего революционного гуманизма, «не декларативной, а действенной» любви к людям, к своей стране.

Лиля шептала:

— Ты смотри-ка. Сашка-то! Самый умный на курсе!

Алёна видела, что Валя была очень довольна Огневым, шептала что-то Соколовой и Глаше.

— Чтобы стать нужным в работе огромного коллектива, надо крепко сколотить свой маленький, создать в нем «естественную атмосферу человека». — Он остановился, нахмурился. — Все мы далеки от идеала, и я, может быть, дальше других. Но я хочу, очень хочу избавиться от вспыльчивости, от грубости… — Лицо у Саши стало детски смущённым, — хотя пока плохо выходит… И постараюсь не обидеться на замечания. — Вдруг, оборвав речь, он вернулся на свое место.

Обсуждение прошло доброжелательно.

Кроме горячности и грубости, ему указали на фанатизм в работе и упрекнули за то, что он, комсорг курса, не сумел привлечь в комсомол Тамару Орвид и Строганову.

Джек иронически добавил, что «Огневу свойственно агрессивное, аскетически высокомерное отношение к товарищам».

Алёна со страхом ждала заключительного слова Огнева — теперь он, конечно, даст ей жизни!

Саша начал сдержанно, но молнии в глазах предвещали угрозу. Он повторил, что вспыльчивость и грубость знает за собой и будет всеми силами их преодолевать. Фанатизм в работе не считает недостатком. Агрессия — всё равно мерзость. Он в себе этого качества не замечал, — обвинение напрасное: никого он не собирался и не собирается притеснять. Относительно «аскетического высокомерия» — не совсем ясно, что это за разновидность, но высокомерие всякое, аскетическое и другое, всё равно мерзость. Он в себе этого качества не замечал, и, если оно действительно существует, он обязан избавиться от него.

И вдруг, словно ринувшись на врага, Саша принялся зло, остроумно и весело громить «Джекей-клуб». Сказал, что практически для Кочеткова всё сводится к «идейному обоснованию и пропагандированию рок-н-ролла», у Якушева «интересы ограничены негативными потребностями», а Сычёв, как наиболее «гибкий», стремится «быть впереди под любыми знаменами».

Джек сначала снисходительно посмеивался и вдруг взорвался:

— Савонарола! Савонарола из Козульки!

На него зашикали — слушать Огнева было интересно.

— Домодельный эпикуреец, ницшеанец дремучий! — огрызнулся Сашка, и голос его загудел как орган. — Не верю, что человек, который лезет в трамвай, грудью расталкивая женщин, способен той же грудью закрыть дзот! Не верю, что человек, способный равнодушно пройти мимо озорничающих школьников, станет спасать этих школьников из горящего дома. Если человек систематически смывается с самостоятельных репетиций на вечеринки, то есть плюет на работу и товарищей, он не пожертвует жизнью ради товарищей.

— Демагогия! Грошовая демагогия! — крикнул Джек.

— И ни при чём тут мое высокомерие, — продолжал Огнев. — Не могу я уважать этот «Джекей-клуб» и считаю, что нечего им делать в театре.

Что тут началось! Одни кричали: «Правильно!», другие — «Перегнул!». Якушев, щурясь, тупо повторял: «Мы плохие, один он хороший». Лиля смеялась: «Ох, молодец Сашка! Ох, люблю драки!» Глаша, не переставая, стучала карандашом по графину: «Дайте закончить! Тише!»

Наконец стихло. Саша помолчал, чуть поморщился, сдвинул брови, сказал ещё тверже:

— Об Орвид и Строгановой для меня вопрос стоит по-другому. Прежде, когда у меня спрашивали номер моего комсомольского билета, я отвечал: тринадцать, сорок шесть, тринадцать, восемьдесят три. А недавно я перечитывал Островского — номер билета Павла Корчагина девятьсот шестьдесят семь. И я впервые прочел свой номер иначе: тринадцать миллионов четыреста шестьдесят одна тысяча триста восемьдесят три. Как мало было их и как много они сделали! Потому что у них каждый был действительно комсомольцем, а мы в комсомол принимаем неразборчиво.

Всех будто всколыхнуло.

— Да, не слишком разборчиво, — повторил Огнев. — Пролезают и бездельники, и карьеристы, и хулиганы. Вовлекаем таких, для которых дисциплина, обязанности, видите ли, «суета».

Алёна замерла, но никто даже не глянул на неё: видимо, Саша никому ничего не рассказывал.

— Не может стена быть крепкой, если среди добрых, ладных кирпичей окажется труха! Орвид и Строганова для комсомола — труха. Пока — труха, — закончил он резко. — И вовлекать я их не буду. А комсомольцы времен Корчагина вообще половину из нас разогнали бы.

— Неверная точка зрения! — крикнул Олег.

И все опять закричали, заспорили. Глаша стучала теперь двумя карандашами — по графину и по стакану. Валя что-то говорила Соколовой. Алёна ничего не слышала, но ей показалось, что Анна Григорьевна ответила, как часто отвечала студентам: «А сами не хотите?» В глазах Вали мелькнула растерянность, но она тотчас подобралась, и, когда Глаша навела наконец порядок, Валя сказала:

— Дай мне слово. Что же ты делаешь, Александр? — с тревогой и недоумением вглядываясь в его лицо, начала Валя. — Так умно говорил, и вдруг… Ой, да что же ты делаешь? — с горьким упреком повторила она. — Столько знаешь, читаешь, думаешь… И вдруг наотмашь — одного, другого, третьего. Этот — такой, тот — сякой! И комсомол у тебя уже не комсомол! «Естественная атмосфера человека!» — прекрасно! Но разве так её создают? Разве так сколачивают коллектив? Расшвырял людей… Елену назвал «трухой»! С ума сойти!.. Алёнка горячая, порывистая, упрямая. Недостатков хватает, как у всех! Но она честный, чистый человек, почему «труха»? Разве можно так с людьми обращаться? Обижать ни за что?

— Он имеет основание… — вырвалось у Алёны.

— Дура, молчи! — Лиля дернула её за платье.

— Уж в твоей-то защите не нуждаюсь! — громыхнул в ответ Огнев.

Опять поднялся шум, взвились руки, слова просили Миша, Сережа, Агния, Олег.

— Дайте Валентине докончить! — стуча по графину, требовала раскрасневшаяся Глаша.

— Пусть говорят, — решила Валя. — Я потом..

— Саша — замечательный парень, отличный комсомолец и мой друг, — волнуясь, начал Миша. — Но он дико загнул. Тогда, правильно, принимали только тех, с кем можно было идти в разведку. Сейчас есть время воспитывать. И таких, как Алёна, нужно принимать. Сегодня я с ней, пожалуй, не рискнул бы в разведку… Но Алёна может стать надежным товарищем.

Алёна почти перестала понимать, о чём говорят. В ней бурлило отчаянное желание выложить всё, освободиться от мутного, трусливого ощущения.

Она то и дело слышала свое имя, ловила слова:

— …в общем, конечно, хорошая, потому и берет зло.

Потом говорила Агния:

— Мы её любим, но и Сашу тоже любим. И пока Огнев гораздо больше вносит в жизнь курса…

Потом поднялась побледневшая, усталая Глаша:

— Братцы, время позднее. Завтра же рано вставать. Основное ясно, а договорим в следующий раз. Кстати, отчитываются Алёна и Лиля. Если нет возражений…

— Позвольте мне? — попросила Соколова. — Дорогие мои, — сказала она. — Собрание полезное. Процесс воспитания — неизбежно борьба. Следовательно, — и конфликты. И нечего их бояться. Сашины завихрения меня не тревожат, они не от плохого, а от горячности. С дороги мы не собьёмся. Спокойной ночи.

Когда расходились, Валя остановила Алёну:

— Подавай заявление. Хватит болтаться.

Жизнь курса стала будто бы налаживаться. Алёна чувствовала, что отношение к ней смягчилось, её словно старались успокоить, оставляли без внимания её взрывы.

Накануне отчета вечером она побежала к Лиле, чтобы окончательно решить, как себя держать.

Но ни о чем поговорить не удалось: очередное исчезновение Гартинского будто выключило из Лилиного сознания всё, что не касалось его. Она металась, как в горячке, то желала ему самой страшной кары, то прощала всё. Алёна, не зная, чем образумить её, разозлясь, воскликнула:

— Куда у тебя самолюбие делось?

— А на что мне оно, самолюбие? Жить не могу — какое уж самолюбие, — шёпотом, чтобы не привлечь внимания своих любопытных хозяев, возражала Лиля. — Вот отец из самолюбия женился на этой своей… А что получилось хорошего? Кому счастье? — Схватив Алёну за руку своими горячими, как у больной, руками, торопливо, будто боясь недосказать, в первый раз заговорила Лиля о своих родных. — Плюнул бы тогда на самолюбие и увез маму… нас… А теперь мучается со своей курицей! И мама… Мама! — жалобно позвала она, зажмурилась и с горькой злобой прошептала: — Даже ко мне ревнует отчима! — Вдруг она закрыла лицо и простонала: — Куда мне оно — самолюбие?

Алёна, ошеломлённая, не сразу нашлась.

— Так это же совсем другое! Это совсем другое! — повторяла она. — Гордости у тебя нет. Нельзя любить подлеца!

— Нельзя, нельзя, нельзя, — монотонно пробормотала Лиля и вдруг жалобно попросила: — Пойдем к театру, только бы узнать…

Алёна не смогла её отговорить, а отпустить одну в таком состоянии побоялась.

Шел последний акт «Коварства и любви». В широкий коридор сквозь неплотно закрытую дверь из зала донесся бархатный голос Фердинанда — Гартинского: «Женщина, женщина! Какими глазами глядишь ты сейчас на меня?» Лилино лицо, за минуту до этого точно судорогой сведённое, мгновенно смягчилось. Алёна вскипела — до каких же пор Лилька будет унижаться и втягивать её в свои нелепые поступки? Зачем, как дуры, тащились по слякоти?

— Пошли! Слышишь? — зашипела Алёна. — Долго ты ещё будешь пресмыкаться перед этим?..

— Иди. Не злись, Ленуха. Мне необходимо только сказать ему… Иди…

Алёна, стараясь не слишком развлекать скучающих гардеробщиц, незаметно тащила Лильку к двери, говорила ей самые обидные слова, однако ничего не добилась. Лиля осталась поджидать Гартинского.

Мокрый снег залеплял лицо. Грязная каша хлюпала под ногами, и Алёне казалось, что белые мухи кружатся в голове, разрывая и обволакивая усталые мысли.

Яснее ясного — Гартинский заслонил Лильке весь белый свет. О чем Соколова говорила с ней вчера после репетиции? Лилька иронически сообщила: «Беспокоится о моем здоровье» — наврала, конечно. Что же с ней делать, как её вытащить? Нет, как могла Лилька с её жесткостью, недоверием, презрением к людям вот так полюбить — без оглядки, по-собачьи, безропотно? И как вообще полюбить подлеца? Знает же, что подлец! Или нарочно говорит, а сама верит ему? Все у неё вкривь и вкось. Ох, что же делать? При мысли о Гартинском Алёну разбирало бешенство. Исхлестать бы в кровь эту отвратительно красивую, самодовольную рожу. Что ему нужно от Лильки? Ведь не любит ничуточки. Зачем он её мучает? Кто бы помог, научил, что делать? Лилькины хозяйки — тут и думать нечего! Они, видимо, только догадываются, а уж лезут как мухи на сахар, хлебом их не корми — дай посудачить. До чего ж опять не вовремя уехал в командировку Глеб, ох, до чего не вовремя!

Алёна вспомнила это ощущение покоя и свободы, неизменно возникавшее, когда рядом был Глеб. Ох, если бы, если бы! Она не знала, чем помог бы ей Глеб в сложных перипетиях этого месяца, но была уверена, что помог бы. Ну, просто тем, что рассказала бы ему всё. Почему так? Почему с Глебом легко, как ни с кем другим, и можно выложить ему всё!

«Зау́тра казнь. Но без боязни он мыслит об ужасной казни» — эти строчки всю ночь назойливо лезли в голову. Алёна встала измученная, но спокойная, как бывает спокоен человек, когда ему уже ясно, что беда неотвратима и бороться бесполезно.

Звонок возвестил начало занятий. Лили не было — проспала или опять грипп? Алёна не встревожилась: лишь бы отчёт не откладывали. Когда лекция кончилась, Глаша сказала:

— Что с Лилей? Позвони, пожалуйста, выясни.

Алёна с неохотой спустилась к автомату.

— Вас слушают! — со свойственным ей драматизмом в голосе произнесла Полина Семёновна.

— Здравствуйте, — только и успела сказать Лена, как в трубке заклокотал от слез голос Полины Семеновны:

— О, Лена, это вы! Ужасное несчастье! Лилечка на грани между жизнью и смертью!

— Что-что? — крикнула Алёна и привалилась к стене.

— Даже паркет в пятнах крови — насилу отмыли. И что она наделала! Сейчас увезли на «скорой помощи». Потеряла много крови. Ремочка поехала с ней в больницу!

У Алёны перехватило горло.

— Куда? В какую больницу? — еле выговорила Алёна. Как можно было, как смела оставить она Лильку вчера одну, там, возле театра?

— В первой городской, в гинекологии.

— Почему? — Но, тут же поняв все, Алёна повесила трубку, бросилась в гардероб, схватила пальто и, с трудом попадая в рукава, объяснила гардеробщице: — Лиля при смерти, тетя Лиза. «Скорая помощь» увезла. Узнаю и вернусь. Глаше передайте.

Алёна бежала, расталкивая прохожих, попадая в лужи, пересекая улицу, чуть не угодила под машину. «Такого не может быть, такого не может случиться», — твердила себе.

В справочной Алёну долго не могли понять, потом бесконечно звонили «на гинекологию», наконец выяснилось, что больная ещё не поступила из операционной.

— Можете подождать, если волнуетесь, — с профессиональным участием сказала дежурная.

«Жива?» — подумала Алёна. Сделав несколько шагов, почти упала на деревянный диван. Надо ждать.

Прямо против неё, за широкой стеклянной дверью, то и дело мелькали фигуры в белых халатах. Над дверью по большому циферблату стенных часов, будто цепляясь за все деления, еле ползла длинная стрелка.

«Как я смела оставить вчера Лильку!.. Что Лилька пережила за эту ночь? Как решилась?» — без конца спрашивала себя Алёна. Каждый белый халат за стеклянной дверью, каждый звонок телефона в справочном, как удары, вздергивали её. «Нет, не может быть. Такого не может быть», — шепотом повторяла Алёна, чтобы оттолкнуть это подступившеё «такое», от чего становится душно и черно.

Прошло двадцать шесть минут. Там, в коридоре, к двери подошли две белые фигуры и остановились. Одна из женщин с хмурым выражением лица слушала другую, а та, другая, сильно жестикулировала, и мелкие волнообразные движения рук показались знакомыми. Алёна бросилась к двери, стукнула в стекло и позвала отчаянно:

— Ремира Петровна!

— Леночка! — Увидев её, Ремира торопливо, с подчеркнутой признательностью, обеими руками пожала руку врача и выпорхнула в вестибюль.

Из её многословного, стремительного и крайне бестолкового монолога Алёна поняла, что Лиля жива и непосредственная опасность миновала — лишь бы не было общего заражения крови. Ремира Петровна, упиваясь своей ролью обманутой благодетельницы, в чем-то упрекала Алёну и с неуместной патетикой, как очень плохая актриса, возмущалась неблагодарностью Лили.

— В нашем доме позволить себе такое! — Она всплескивала холеными руками, прижимала их к груди. — Мы-то считали её девочкой, верили в чистоту! И почему было не посвятить меня? Обошлось бы всё без скандала! А теперь уж по всей лестнице пресс-конференции! Слава богу, Николая Ивановича нет дома. И разве её родители поверят, что мы не знали?

Ремира Петровна вдруг заторопилась, обрадовалась, что Алёна остается.

— Все выясните. И о передачах — что нужно? И позвоните, милая!

Ещё два часа просидела Алёна между вешалкой и справочным. Во рту стало сухо и горько, спину ломило, в груди, казалось, все вынуто — пустота.

Она дождалась Лилиного врача, терпеливо выслушала нотацию и тогда узнала, что «самочувствие больной удовлетворительное, температура — тридцать пять и пять. Заражение, надо полагать, не наступит, необходимые меры приняты».

В институт Алёна попала в обеденный перерыв, отыскала в столовой Глашу, и, по счастью, ничего рассказывать ей не пришлось: обеспокоенная долгим отсутствием Алёны, она сама позвонила Шараповым и уже знала все.

— Уж раз случилось, — грустно и сердито сказала вдруг Глаша, — родила бы. Вместе бы вынянчили.

Алёна до того ненавидела Гартинского, что ей даже в голову не приходила эта мысль. Да и какая из Лильки мать?.. Да ещё как отнеслись бы к этому её родители?..

— Полюбила бы ребенка и совсем другая стала бы, — тихо сказала Агния.

На миг Алёне вспомнился осиротевший Лёшка, беспомощный, доверчивый, тёплый. «Маленьких детей легко любить», — сказала когда-то Лилька.

У входа в институт Алёна столкнулась с Джеком.

— Ну и вид: зеленый в желтую крапушку! — Он было обнял её за плечи, но она увернулась, и Джек покровительственно сказал ей вслед: — Держись, Прекрасная Елена! Всё проходит, а талант остаётся!

Только тут Алёна вспомнила, что вечером надо отчитываться. Она не ощутила ни малейшего беспокойства — что теперь может быть страшным для неё?

Алёна вернулась из больницы только в половине седьмого: с передачей отправила Лиле записку и ждала ответа, потом добивалась разговора с дежурным врачом и опять ждала. Собрание начиналось в семь, но идти в общежитие не хотелось — устала, и она спустилась в пустую столовку. Запивая булку остывшим, чаем, Алёна глубоко задумалась, пригревшись у батареи. Какими пустыми, крикливыми казались теперь язвительные монологи, придуманные для самоотчета. Право на ошибки! А если за них расплачивается другой? Ох, только бы хватило сил!

В аудитории горел полный свет.

Алёна едва прикрыла за собой дверь — Агния оказалась уже возле неё, крепко взяла за локти и, точно стараясь заслонить от всех, шепотом спросила:

— Ну как? Что Лиля?

Сухая горечь связала рот, язык её не слушался.

И тотчас же Алёна услышала мягкий и спокойный, будто ничего не произошло, голос Анны Григорьевны:

— Давайте-ка сегодня отступим от обычного порядка. Сядем поближе и поговорим по душам. И свет лишний потушите.

Глава одиннадцатая. «Будет препятствий много»

— Стоп! Исполняется гимн мастерской! — провозгласил Сережа — председатель оргтройки по проведению вечера. — Затем дается четверть часа свободы (для пищеварения), после чего продолжение программы.

Сережа взмахнул руками, и все запели гимн мастерской, сочиненный к этому дню Лопатиным, Огневым и Хорьковым.

Прозвучал последний припев:

Дружно идем мы в ногу! Наш путь тернист, но мы пробьемся к цели… Будет препятствий много — Работать станем восемь дней в неделю.

Прогремели отодвигаемые стулья, и все неторопливо разбрелись по квартире Зинииых родителей. Всю новенькую рижскую мебель ребята вдвинули в спальню родителей, и гостям вполне хватило места в Зининой комнате и просторной столовой с разрисованными тарелочками и добротными натюрмортами на стенах.

В этот вечер отмечались сразу четыре знаменательные даты: Первое мая и День Победы, пятидесятилетие Анны Григорьевны и свадьба Миши Березова с третьекурсницей Мариной Журавлёвой. Правда, Первое мая и пятидесятилетие уже прошли, а День Победы только наступал, зато свадьба была именно сегодня — в субботу. А когда же и праздновать, как не в канун выходного?

За ужином Алёна сидела рядом с Валерием. Зина — хозяйка квартиры и член оргтройки — не могла держать его при себе, и он не без удовольствия пользовался своей «безнадзорностью». Поднявшись из-за стола, Алёна посмотрела на Лилю, взгляды их встретились, и, как обычно, они сразу поняли друг друга — обнялись и подошли к маленькому дивану в углу комнаты. Но в эту минуту из-за Лили словно вынырнул Валерий и занял середину диванчика.

— Девушки, я с вами! Когда ещё в жизни доведется посидеть между Ермоловой и Комиссаржевской!

Они со смехом, выжимая Валерия, уселись по обе стороны, но он высвободил руки, откинулся на спину и обнял девушек за плечи.

Зина, Сережа и Огнев убирали стол после ужина. Зина, разрумянившаяся, в воздушном жоржетовом платье, была сегодня особенно хороша. Она деловито собирала посуду, отдавала короткие распоряжения Сереже и Саше и лишь изредка, будто случайно, взглядывала в угол, где стоял диванчик.

«Дуреха ты, дуреха! — подумала Алёна, уловив тревогу в её будто бы равнодушном взгляде. — Ни Лиле, ни мне твой Валерий не нужен во веки веков».

Сережа сиял. На празднике собрались узким кружком — только свой курс и любимые педагоги. За такое ограничение он больше всех ратовал:

— Квартира не резиновая; если каждый пригласит по одному — всё! Трамвай в часы «пик»! И вообще вечер должен быть домашним.

Сережа неожиданно для всех блеснул подлинным талантом в кулинарии. Его слоёный пирог и салат оливье признала первоклассными даже придирчивая Зина — шеф-повар всех вечеринок.

Сережа сиял. Сегодня никто не стоял на его дороге: за ужином он сидел с Агнией, танцевал с ней, сколько позволяли обязанности организатора.

На октябрьском вечере в институте на первый же вальс Агнию пригласил Арпад Дыган — венгр, студент режиссёрского факультета. И до последнего танца этот славный парень не отходил от Агнии.

— До чего он забавно произносит: «Я тебья замьетил на прошлом году», — повторяла она, не подозревая, как выдают её янтарные глаза. — Он, по-моему, талантлив. Описывает Будапешт как художник… Я там словно побывала.

Хорошо для Сережи, что вечер без приглашенных. О чем это он заспорил с Сашкой? А Огнева все дразнят либо женоненавистником, либо оставившим в Красноярске жену с шестью детьми. Он хохочет: «Двух жен и двенадцать потомков». Ой, дурные, хоть бы тарелки поставили! Вот бы заснять их с грязной посудой — того и гляди полетят тарелки…

— Что у вас, друзья мои? — раздался голос Анны Григорьевны, и оба, поставив посуду, подошли к дальнему концу стола, где сидели педагоги.

Алёна не слышала, о чём шёл разговор, чему там смеялись, она смотрела и вспоминала. С первой встречи, не рассуждая, потянулась к Соколовой. Потом поняла, что попала в руки мастера, и по-детски влюбилась. Все нравилось в ней: «Пусть лицо неправильное, даже некрасивое, но какая выразительность, только ей свойственная изменчивость каждой чёрточки — прекрасное лицо. Фигура чуть полноватая, но легкая, подвижная. А руки — они словно говорят, они даже умеют смеяться».

Однако не все так восторженно отдавали себя «рентгеновскому» взгляду. Было время, и Алёне он стал скорее помехой, чем помощью, — слишком много видел этот взгляд. Случалось, Алёна избегала попадаться на глаза Соколовой.

Соколову уважали все, но не все любили. О ней говорили: «властная». «Конечно, — мысленно подхватывала Алёна, — хочет, чтобы все жили как ей нравится! Кто-то сказал: „Она холодновата“, — правильно, где же ей понять человека с большим темпераментом. Кому-то не нравилась её чрезмерная строгость — ну, ясно, ей нужны „идеальные герои“ „без сучка без задоринки“»!

После самоотчета, превращённого Соколовой в разговор по душам, Алёна уже не сопротивлялась, она без оглядки, накрепко поверила ей.

Сережа и Саша отошли от Анны Григорьевны, мирно разговаривая. Она что-то рассказывала Виталию Николаевичу, они смеялись, а её лицо казалось совсем молодым. Как это у Огнева написано?

Пятьдесят? Пятьдесят — ерунда! (Для удобства выдуман счет!) Сердце бьется во все года Одинаково горячо!

Дураки говорят, что Агеша «холодновата». Хорошо написал Сашка:

Пусть вам жадные снятся глаза Неуёмных учеников…

И дальше — как это? —

С ними вам навсегда молодеть, И мечтать, и дерзать навсегда…

Нет, Огнев-то, скажите пожалуйста, поэт! Такое стихотворение написал Анне Григорьевне! И гимн мастерской они здорово сочинили, и поздравление Маринке с Мишей, и записки остроумные у каждого прибора… Жене бедному — из Козьмы Пруткова: «Многие люди подобны колбасам: чем их начинят, то и носят в себе». А Сергею: «Кабы эта, кабы эта моя сужена была!» Лильке хорошо написали… Откуда это?

Широкая зелень Лежит окрест Подстилкой твоим ногам.

А уж ей-то, Алёне, насочиняли, черти ядовитые!

Пожалуй, одна Строганова Прекрасна, умна и ловка, Во всякой работе толкова, С любым каблуком высока.

Алёна расхохоталась.

— Вечеринка удачная, верно? Здорово, так здорово придумано! Не представляла, что так получится… — Наклонясь через Валерия, она заглянула в лицо Лили: — Да, Лилечка, верно?

— Ага, — неопределенно ответила Лиля.

«Опять она о Гартинском! — У Алёны одновременно поднялись злость и жалость. — До каких же пор? Ведь уж теперь-то Лильке ясно, что он подлец, как можно такого любить?» Алёна сотни раз задавала этот вопрос себе, Агнии, Глаше и, не находя ответа, возмущалась всё больше, даже самое сочетание слов «любить» и «подлеца» бесило её.

— Чего ты злишься? — как-то оборвала её Агния. — Точно мы виноваты.

— Виноваты! — зло утверждала Алёна. — А я больше вас, но и вы… Не можем ей вколотить…

— Что вколотить? — возмутилась Агния. — Она не хуже нас понимает головой! А чувство… Уж кто бы говорил, только не ты! Должно пройти время.

Время! Прошло больше двух месяцев, как Лилька не виделась с Гартинским, — её всячески оберегали от него. Из больницы Лилю привезли в общежитие. Настойчивость Соколовой помогла сломить сопротивление администрации — в комнате «колхоза» поставили пятую кровать. На улицу Лику одну не выпускали. Перед её возвращением из больницы Джек сказал Алёне, что Гартинский весьма самодовольно спрашивал о Лике. Всем «колхозом» целый день решали, что делать. И наконец придумали: Березов и Огнев отправились к концу спектакля в театр, дождались Гартинского и предупредили, что, если он сделает попытку встретиться с Лилей, ему не поздоровится. Тот нагло заявил, что угроз не боится, «мужчина не обязан отвечать за женщину, которая сама вешается на шею».

Огнев влепил ему пощечину. В это время сверху спускались актёры. Наш «красавец» не пикнул — спрятался под лестницу и простоял там, пока актёры не разошлись из театра. Тогда он пробормотал что-то о культурных и некультурных людях, кротко выслушал вторичное предупреждение Березова и оставался в подъезде, пока «некультурные» люди не завернули за угол театра.

Да. Два месяца прошло, а Лилька тоскует. Она не делала попыток встретиться с ним на днях, когда в радиопередаче прозвучал знакомый сладко-бархатный голос. Лика только сморщилась и выдернула вилку.

«Может, девочки правы: нужно бы ей ребёнка… Ох, разве поймешь её?» Казалось, что все уже идет хорошо, Лилька начинает жить без усилий: она уже чего-то хотела и чего-то не хотела, во взгляде её реже появлялась отрешённость, вовсе исчезла покорность, напугавшая девушек, когда они привезли её из больницы. «Пойдем гулять?» — идет. «Ляг отдохни» — ляжет. «Выпей чаю» — выпьет. Что ни скажи — сделает.

Лиля, конечно, оставалась Лилей, бывала рассеянной и репетировала неровно, но всё-таки теперь она работала без отказа, не уходила, не срывала самостоятельных репетиций — казалось, до краев была полна Ириной из «Трех сестер». И всё чаще играла так, что ни одного пустого слова, ни одного лишнего движения… Ревниво перехватывая взгляд Соколовой, Алёна говорила себе: «Ну и чудесно! Чудесно! Счастье, что она так талантлива, это помогает ей отвлечься, забыть».

Но, выходит, Лиля ничего не забыла. И неизвестно, устояла ли бы она, если б Гартинский проявил желание увидеть её, поманил бы ласковым словом. Вовремя тогда мальчики пугнули мерзавца!

Алёне впервые пришло в голову, что потому и «забирает» всех Лилина Ирина, потому и не оторвёшься от неё, что тоска в ней собственная, Лилькина… Но и первый акт, где Ирина счастливая — мечтает, верит, — и первый акт идёт у Лильки не хуже.

Недавно на творческой встрече со студентами известный актёр из московского театра, приехавшего на гастроли, говорил: «Никогда не жалейте себя, что бы ни случилось, всё несите на сцену. Сильное переживание в собственной реальной жизни — на пользу актёру. И вовсе не обязательно, чтобы ваша сегодняшняя человеческая радость совпадала с радостью на сцене и собственное горе — с драматической ролью. Любое сильное жизненное чувство может на сцене перейти в другое, даже противоположное, сумейте повернуть ключик!»

Тогда Алёне показалось это утверждение спорным, на курсе о нем много было разговоров, приставали с вопросами к Анне Григорьевне, но она, как обычно, отметила: «Сами, сами. Разбирайтесь, анализируйте — сами!»

Сейчас Алёна подумала, что, может быть, народный артист был и прав, может быть, Лилька сумела повернуть ключик? Но тогда, наутро после памятной встречи «старого» Нового года, Лиля сказала словами Ирины из первого акта: «Отчего я сегодня так счастлива?..» Может быть, играя первый акт, она вспоминает то утро? Может быть!

Эх, если бы всегда знать, что помогает и что мешает! Почему отношение Маши к мужу стало понятно Алёне после огорчительной встречи с Митрофаном Николаевичем? Что общего? Кажется, ничего, но Алёна знала, что именно эта растерянность, боль, обида, разочарование, пережитые в глухом переулочке Забельска, помогли ей понять то, что случилось с Машей: «Она вышла замуж восемнадцати лет, когда он казался ей самым умным человеком. А теперь не то. Она поняла, что он самый добрый, но не самый умный». Ох, сколько ещё неясного в Маше! Умом понимаешь: другое время, другая жизнь, другие условия. И всё же как могла Маша не работать? Ничего не делать? Тогда действительно неизвестно, «для чего живёшь». И как можно не уйти от нелюбимого мужа? Жить на его заработок? Тем более когда полюбила другого человека? Как это можно? А Вершинин? Говорит о своих девочках: «Меня мучает совесть за то, что у них такая мать», — и тоже терпит. А могла бы Маша быть для них лучше матери? Зачем они все терпят? «Наблюдатели жизни» — назвал их Глеб. Нет, нельзя так думать, нельзя! Как тогда их играть? А как хочется сыграть сегодняшнюю роль, чтобы всё было своё! И любить, но что-то делать, работать… Только без затасканных громких слов и чтобы не слишком уж всё просто, как на блюде разложено. Говорят, актёру легче расти, играя современников. Как хочется скорее! Только все равно будешь мучиться и чувствовать себя бездарностью.

«Перед каждой новой ролью робеешь, подсекает такой же страх, как перед первым шагом на сцене. И каждую роль находишь иначе, чем предыдущие», — говорил известный актёр. Неужели правда — всю жизнь так? Неужели никогда и не будешь знать, чем помочь себе, как найти «истину страстей, правдоподобие чувств»?

«Нет более неуловимой, жестокой и мстительной профессии, чем наша, — сказал на прощание этот большой артист. — Нельзя относиться к ней легкомысленно, без уважения, без жаркого чувства ответственности — иначе она опустошит вас, превратит в эрзац человека».

«Об этом надо помнить Джеку, — подумала Алёна. — Он странный: вот ведь и умный, и начитанный, и способный. Конечно, далеко ему до Сашки, но все-таки… Почему всё-то у него с вывертами? Ведь есть в нём хорошее — не подхалим, не мелочный, у него всегда собственное мнение… Но много в нём и мусора, иногда он так смотрит, что плюнуть хочется. Как они с Сашкой ненавидят друг друга — за что?!»

— У него, видите ли, воображение невообразимое, черт его знает, откуда прёт! Наверняка он будет и режиссёром, — неожиданно прямо в ухо Алёне сказал Валерий. — Твое драгоценное мнение, Ермолова?

Алёна нередко задумывалась так, что не замечала ничего вокруг. А сейчас, за шумом голосов, смеха, звона посуды, вовсе не уловила, о чём говорил Валерий.

— Ты про кого? — но тут же догадалась, что речь об Огневе. — А-а! Вот уж не знаю, кем он будет и куда его шарахнет это самое воображение.

Лиля засмеялась и махнула рукой:

— С ней нельзя говорить о Саше, они просто обожают друг друга!

— Вовсе нет! Почему? Я вполне объективно…

Но Лика не дала ей говорить, хитро подмигивая, засмеялась и зажала Алёне рот. В эту минуту Сережа возник в дверях, чтобы его слышали в обеих комнатах.

— Внимание! Внимание! — крикнул он. — Для полной утряски ужина предлагается медленный фокс!

Валерий встрепенулся, сжал Алёнино плечо и вдруг сразу обмяк. Она поняла, что он хотел бы танцевать с ней, но не решался оставить Лилю. Алёна вскочила, как бы говоря, что Валерий, конечно, выберет из двух не её, и решилась подойти к Сычёву. Однако не успела. Первый танцор курса — Олег подлетел к Лике и, будто на экзамене, по всем правилам, с блеском и изяществом склонился перед ней, приглашая на танец.

Валерий весело поднял её с дивана:

— Придется уж нам с тобой!

— Кем бы он, по-твоему, стал, если б жил в наше время?

Алёна поняла его сразу. С этого семестра полным ходом пошла работа над вторым актом «Трех сестер». Сцена Маши и Вершинина давалась нелегко. Алёна и Валерий делали этюды, обсуждали, спорили, репетировали и неотступно носили в себе сомнения, поиски, находки. Поэтому разговоры между ними возникали внезапно, и каждый мгновенно включался в ход мыслей другого.

— Думаешь, он не был бы военным? Почему? — с интересом отозвалась Алёна.

— Вершинин, понимаешь, случайно военный. Любит природу, цветы, всякую красоту, свет, простор. Любит своих девочек, вообще людей. И все рассуждает о смысле жизни, о человеческих чувствах, отношениях, счастье… Гуманист он.

Алёна подумала про Глеба.

— Гуманист может быть отличным военным.

— Да нет! Не то! — сжав Алёнину руку, поспешно возразил Валерий. — У него, понимаешь, ум, склонный к гуманитарной деятельности. Ну, пойми: запихнул меня батя в электротехнический, а мне все эти колебания частиц, волны… Я на лекциях читал пьесы, играл (в воображении, конечно) разные роли, думал о книгах, смотрел на ребят и угадывал, у кого какие мысли, желания, кто какой будет в зрелости, в старости. Поняла? Наши военные, пусть прекрасные, гуманные люди, но им надо понимать и любить технику.

— А-а, ну да! — согласилась Алёна, вдруг тяжко вздохнула. — Мучение головой понимаешь, а в грудь не входит! Я бы на месте Маши хоть уроки давала, что ли… музыки… языков… Ведь три языка знает!

После разговора по душам Алёне стало особенно трудно оправдать для себя праздную Машину жизнь.

Несмотря на дружелюбие, в разговоре по душам Алёне высказали всё, что думали о ней.

— Если б ты была бездарностью, — необычно волнуясь, говорил тогда Огнев, — меня бы мало тревожило твоё… ну, скажем, отношение к работе, вообще к профессии, к жизни. Но ведь вы обе очень… Да, очень талантливы. А ты совершенно загородила Лилю от нас, от курса, с ней черт знает что происходит. И обе вы совершенно не уважаете свой талант. Талант, если хочешь, не только тебе принадлежит, ты обязана его растить, — ты не смеешь валять его в грязи…

— Извините, Саша, — неожиданно перебила его Анна Григорьевна, — вы коснулись того, о чём пришло время говорить со всеми, в особенности с Леной сейчас. Талант — ответственность. Талант — общественное достояние, это аксиома. Всё, чем одарила нас природа, — не наше, и мы обязаны отдать всё людям. Развивать и отдавать, развивать и отдавать. Иначе мы не лучше стяжателей. Если нам доверят общественные деньги, мы не позволим себе их растратить или присвоить? Почему же талант можно держать под спудом, прожигать, спекулировать им? Потому что это не материальная ценность и никто нас не поймает за руку — так? Особенно, если ещё навести этакую романтическую тень — мы, мол, люди искусства, мы «какие-то не такие», для нас и закон не писан! — Глаза Соколовой жгли, голос звенел, слова врезались в память. — Все это бред! Измышления распущенных людей. Мы никакие не особенные. Как все, можем отдыхать и веселиться и, как все, обязаны регулярно и ежедневно — запомните: регулярно и ежедневно — работать. Работать, отдавая всё без остатка, честно — по способностям. А уж если обязательно хотите чем-то отличаться — пожалуйста! Повышенной требовательностью к себе, повышенным чувством долга, повышенным вниманием к людям, повышенным чувством коллективизма. И работать обязаны, — Соколова вдруг хитро улыбнулась, — ну, не меньше чем восемь дней в неделю.

Эти её слова и вошли потом в гимн мастерской.

Алёне казалось тогда, что она поняла всё до донышка, никогда уж больше не собьётся, всегда будет работать, сколько сил хватит. С того дня всё в своей и Лилиной жизни Алёна подчинила работе. Даже встречи с Глебом жестко регламентировала, огорчая его, причиняя боль себе, но — работать так работать! Нет, как же может Маша?

— Молодая, здоровая, образованная и… ничего для людей! — вырвалось у Алёны.

— Бытие определяет сознание! — с горечью ответил Валерий. Он танцевал не бог весть как, но не так уж часто им удавалось поговорить без Зины, и они торопились, даже перебивали один другого: общая работа, общие тревоги и недоумения сблизили их, сделали интересными друг для друга. — Бытие ведь не только еда, одежда и прочие материальные блага! Бытие, Ленка, это, понимаешь, ещё и чувства и отношения. Помнишь, как у Маркса: «Мое отношение к моей среде и есть мое сознание». На днях мы говорили об этом с Сашей… Ты не любишь его, я знаю, а зря — он исключительно умный парень…

Алёна подумала, что и Валерий вроде Жени: подобен колбасе. Последнее время, занятый хлопотами о свадьбе с Маринкой, Миша немного отдалился от Огнева. Сашу тут же пригрела Зина — они всюду появлялись втроем, — и Валерий явно попал под огневское влияние, впитывал его «начинку».

— Мы, понимаешь, поверхностно, бездумно подходим к основам: сдать экзамен и забыть. А потом философское учение размениваем на пошлый житейский практицизм…

Сзади кто-то обнял Алёну, и по особой цепкости руки она узнала Джека, он пронзительно шепнул ей в ухо: «Следующий танец мой!»

Валерий проводил его недоумённым взглядом.

— Вот с ним, например, поговори — забьет «материалистическими» изречениями: «Придем к изобилию — и станем все хорошими». Так это всё просто!

Алёна слушала и думала, что вот Валерий и красив-то, и талантлив, и умен, всем девушкам нравится до смерти, а ей только на минуточку в день знакомства понравился, и тут же как рукой сняло — почему?

— Слушай, — вдруг спросила Алёна, — а тебе хочется сыграть современную пьесу?

— А ты думаешь!.. — Валерий на минуту крепко прижал к себе Алёнину руку. — Ой, до чего хочется! Но ведь, понимаешь, нужно разобраться в прошлом, чтобы лучше оценивать настоящее.

Медленный фокс кончился. Диванчик заняли Олег, Лиля и Агния, на полу возле неё уселся сияющий Сергей. Валерий отвел Алёну к окну.

— Вершинин был бы в наше время искусствоведом. Понимаешь, историком, критиком…

— А может быть, агрономом? Он так любит природу, — возразила Алёна, и ей пришло в голову, что у Валерия есть общие с Вершининым черты: оба любят пофилософствовать, оба милые, мягкие и безвольные. Интересно, что будет с Валерием? А впрочем, Зина выколотит из него этого «наблюдателя с переживаниями». Работая с Валерием, Алёна ближе узнала Зину и не могла не уважать её. Благодаря любви к делу и незаурядной воле Зина отдавала куда больше, чем требовалось по её способностям.

— Если вдуматься в нашу профессию! — Валерий смотрел куда-то вверх и вдаль, и этот взгляд придавал его лицу редкостную привлекательность. — Наше дело — воспитание людей. Но ты знаешь, какие должны быть люди при коммунизме? Ну кто бы из наших ребят, например, мог бы?..

— Не знаю. — Алёна растерялась от неожиданного вопроса. — Вот кто не подошел бы, знаю: Володька — подхалим, приспособленец, хулиган, в общем букет прелестей. Джек — эгоцентрик, никого и ничего не уважает… Тамара — тоже психология единоличницы и рассудочна до отвращения… И сама я…

— Вниманию присутствующих предлагается вальс! — покрывая все шумы и голоса, объявил Огнев. — Старинный вальс «Осенний сон».

— А вот Сашку я бы… — Алёна осеклась. Увидела на левой руке его, у запястья, повязку…

…На днях, собираясь в аудитории для самостоятельной репетиции второго акта, все по очереди удивлялись, почему сцена не обставлена и нет Огнева? Все привыкли, что он приходил раньше других, приготовлял сцену и, пока собирались, сидел где-нибудь в углу, уткнувшись в книжку. Джек однажды спросил его: «Какие высокие цели вдохновляют милорда на сей творческий труд?» Огнев преспокойно ответил: «Просто меня мутит, когда всякое дубье валандается по полчаса с каждым стулом». И всегда к началу репетиции сцена была готова, и Огнев с книжкой — на своем месте.

Пошутили, поострили по поводу его отсутствия и долго спорили, пока обставили сцену. Ни в семь, к началу репетиции, ни в половине восьмого Огнев не явился. Случай был из ряда вон: за два года Саша ни разу не опоздал и беспощаднее всех расправлялся с опаздывающими.

— Что-нибудь стряслось, — сказала Глаша, волнуясь.

— Ну вот ещё — обязательно «стряслось», — заворчал Миша. — У него внимание, знаете, на десятерых готовили — одному выдали.

— Саша не может опоздать просто так! — с обидой твердо возразила Зина. — Кто видел его после занятий? Кто знает: он куда-нибудь собирался? — Она поспешно оглядела всех. — Ты говоришь — «внимание», а мало ли случаев: тормоза отказали, шофер пьяный или… — Она замолчала, слезы в одну секунду закапали по щекам.

— Да ну вас! — крикнула Алёна. Отчетливо представился Саша… машина… стало жутко до тошноты. — Просто… просто задержался где-нибудь. — Она сказала эту явную глупость, чтобы разрядить напряжение.

— Скоропостижно влюбился и потерял рассудок! — с ухмылкой провозгласил Джек. — А что? С этими Савонаролами так и бывает: уж влюбится — будто пятитонкой переехало!

— Я позвоню в «Скорую помощь», — нелепо и не к месту испуганно предложил Женя.

За дверью послышались шаги, все затихли, но в аудиторию вошли Агния и Лика. Узнав об Огневе, обе даже в лице переменились.

— Звонить в милицию? — сказала Агния.

— Верно, верно! — подхватила Лика.

— Надо звонить, — повторила Агния. — Пойдем, Миша.

Едва открыли дверь, как, словно очумелый, ворвался в аудиторию Сергей — в пальто, в кепке, нагруженный какими-то свертками, запыхавшийся, красный.

— Ребята, ну в историю попали!.. Черт знает! Сашка в общем ничего, скоро придёт. Можете начинать репетировать…

— Ты спятил?

— Что случилось?

— Расскажи толком!

Едва переведя дыхание, Сергей рассказал, как, сделав покупки для вечеринки, возвращались они с Огневым по набережной, а в переулке трое парней напали на прохожего. Саша швырнул покупки и устремился на помощь. Сергей, заорав во всю глотку, побежал за ним; дворники, свистя, заспешили со всех сторон.

Один молодчик удрал, а двоих и Сашу задержали и отправили в милицию. Сергея со свертками, как свидетеля, тоже повели.

Пока в милиции разобрались… эти сволочи орали, что прохожего стукнул Саша, а они-де защищали. Но у тех отобрали кастет. А Сашка в общем сейчас явится. Только вот рука порезана и брюки порваны.

Сережу ещё расспрашивали о подробностях происшествия, говорили об Огневе, его ловкости, горячности, смелости, а Джек, поддразнивая всех, повторял, что самое примечательное в Огневе — тупость: один кинулся против троих. И тут явился сам Огнев. На распухшей щеке, пониже уха, белела наклейка, левая рука была забинтована, а левая штанина зашпилена булавками. Его встретили ликующими криками, закидали вопросами, но ни на один возрос он не ответил, разозлился, что целый час вместо работы идут тары-бары, раскричался и заставил тотчас начинать репетицию.

Алёна отлично сознавала, что Огнев — талантливый, умный, остроумный, обладает бешеной энергией и волей, хороший товарищ, словом, «личность весьма своеобразная и с обаянием», как говорила о нем Глаша. Алёна не могла определить, за что именно не любила Огнева, но за что-то не любила и была к нему несправедлива, хотя злилась и спорила, когда ей это говорили. В глубине души она побаивалась его — никогда не знаешь, чего от него ждать…

Когда Алёна так позорно лишилась стипендии, Огнев больше всех хлопотал, чтобы устроить ей заработок (почти два месяца она работала в массовке в эстрадном театре, а на майские дни разносила телеграммы), но разговаривал с ней с таким кислым лицом, будто она ему до смерти надоела, а ведь сама Алёна даже и не обращалась к нему. Иногда Алёне казалось, что вот ещё немного — и у них может возникнуть дружба, но этого немногого всегда и не хватало.

Памятный праздничный и трудный день её жизни, день, когда её приняли в комсомол, казалось, стал значительным благодаря Сашке.

Проснулась в этот день Алёна рано и снова передумывала всё, что было уже сотню раз обдумано: что должна сказать в райкоме? Всё казалось или невыразительным, или официально-трескучим.

У себя в институте Алёна, конечно, волновалась. Но, во-первых, знала, что тут полагается рассказать свою биографию и ответить на вопросы, и круг вопросов тоже примерно знала. Во-вторых, тут все было привычно, все свои. Рекомендовали Глаша и Агния. Саша высказался, правда, сдержанно и коротко, но в общем за. Валя и Гриша Бакунин — члены институтского комитета — говорили даже слишком тепло.

В райкоме же её никто не знает, и казалось, что она должна чем-то убедить незнакомых товарищей, что она достойна, что ей можно верить: ведь они же принимают и на себя ответственность, вручая ей комсомольский билет.

По дороге в райком снова проверяла, помнит ли Устав, и вдруг сообразила, что не прочла, даже не просмотрела сегодняшних газет. А если спросят… Хотела вернуться, купить газеты, но подумала, что в райкоме есть киоск.

Киоск был уже закрыт. Алёне показалось, что непрочитанная газета может изобличить её легкомыслие, безответственность. Она оставила пальто в гардеробе и поплелась по лестнице. её даже затрясло. На втором марше Алёну вдруг нагнал Сашка.

— У тебя нет сегодняшней газеты?

— Есть. А что? — непривычная мягкость озадачила Алёну.

— Да не успела прочесть. А вдруг спросят!

— Ну и не успела. — Он даже улыбнулся, что редко бывало с ним.

— Правда, ничего?.. А ты зачем сюда?

— Вдруг помрешь со страху, мне же отвечать, — отшутился он.

Алёна рассмеялась.

— Уж как-нибудь… Спасибо. — Ей стало спокойнеё оттого, что Саша здесь и пришел ради неё.

Пока она ждала, Саша сидел рядом, рассказывая о заводском драмкружке, которым руководил. Когда Алёну вызвали, он сжал её локоть и вошел вместе с ней.

Вся процедура продолжалась несколько минут.

На вопрос, как она, будущая актриса-комсомолка, представляет свою работу, Алёна, не задумываясь, ответила:

— В молодежном театре, на целине или новостройке.

Её поздравили со вступлением в ряды Ленинского комсомола, пожелали успеха.

Алёна вышла растерянная: всё так быстро и даже как-то неторжественно.

— Поздравляю, Алёна. — Саша, кажется, впервые пожал ей руку. — По-моему, главное — это честность. Для нас это очень важно… «Театр — самая сильная кафедра для своего современника» — ты помнишь?

У райкомовского подъезда они простились — Саша спешил в свой драмкружок. Дома её ждал «колхоз» в полном составе: Сережа, Миша, Валя, Зина и Валерий с праздничным пирогом Зининого приготовления. На тумбочке у Алёниной кровати стояла корзиночка цикламенов с коротеньким поздравлением от Глеба и книги — её любимый «Тихий Дон» — коллективный подарок курса.

Алёна была уверена, что теперь её отношения с Огневым изменятся. Но уже через два дня всё вернулось к старому: он опять не проявлял к ней ни малейшего интереса, насмешничал по-прежнему, на самостоятельных репетициях как-то особенно обидно делал ей замечания: «Шлепнулась в кресло, как клецка в суп», или «Почему Маша ходит как солдат?»

Она тоже не оставалась в долгу…

— Нет, Сашку твоего я бы тоже не пустила в коммунизм, — окончательно решила Алёна и, не давая возразить ошарашенному Валерию, упрямо повторила ещё раз: — Не пустила бы, он очень грубый!

— Ну, понимаешь!.. Тогда бы я никого не пустил!

— Подожди-ка, подожди! — Алёна увидела, как Огнев шёл к Лиле, и по особенной плавности его походки, и по взгляду его она поняла, что это уже не Огнев, а Тузенбах приглашал Ирину.

— «Мария Сергеевна, — в тот же миг услышала она. — Я очень рад, что встретил вас на этом томительном балу. — Перед Алёной стоял по-военному подтянутый, задумчивый и любящий Вершинин. — Вы окажете мне честь?» — Он почтительно склонил голову.

— Елена, танец мой! Я же просил! — Джек отстранил «Вершинина» и уже тянул Алёну за руку.

— Но я не давала согласия! — ответила она и, повернувшись к Валерию, через плечо бросила Джеку насмешливые слова Маши, обращенные к Соленому: — «Ужасно страшный человек!»

Положив руку на плечо Валерия, Алёна старалась двигаться так, как если бы на ней было не легкое крепдешиновое платьице, а глухое черное с тяжелым шлейфом. Старалась действовать так, как если бы вокруг танцевали не свои ребята, а малознакомые и вовсе не знакомые люди на официальном балу. И если бы вдруг среди этих чужих людей она встретила того, о ком почему-то много думала последнее время…

— «Право же, этот Соленый, — улыбаясь Валерию, говорила она, — этот страшный штабс-капитан кажется мне человеком нездоровым даже».

— «Если бы наше общество не так снисходительно относилось к людям, не уважающим его…»

Валерий замолчал, чуть усмехнулся, и Алёна тоже засмеялась, она почему-то представила, что на языке у него была фраза «Бытие определяет сознание». Но Вершинин не мог так сказать. Вот она, «историческая ограниченность»!

— «Лет через сто, а может, и раньше, общество станет выше, строже, и таких, как Соленый, будет всё меньше».

— «Может быть».

Оба замолчали. Труднее всего давалось Алёне отношение к Вершинину. «Он казался мне сначала странным, потом я жалела его… потом полюбила… полюбила с его голосом, его словами, несчастьями, двумя девочками», — говорит Маша. Всё это решительно не походило на отношения Алёны с Глебом, но почему-то снова и снова её мысли обращались к нему.

Его забота, нежность, сдержанная, даже суровая, пробивались сквозь все Алёнины огорчения и настроения. Ей всегда было хорошо с ним, и всегда она чувствовала, что бесконечно обязана ему. Но, странно, это чувство не тяготило. Оно просто вызывало желание сделать для него что-то хорошее. И сейчас, нащупывая в памяти это желание, Алёна старалась найти, чем порадовать Валерия — Вершинина, чем передать ему свою любовь. Осторожно, чтоб никто не заметил, она смахнула нитку с его плеча. Так молча они кружились, глядя друг другу в глаза, Валерий чуть сжимал её пальцы, и Алёна ощущала, что и он нашел какую-то крупицу для роли. Крупицу, но удержишь ли её?

«Ищите и опять ищите! — всегда говорила Соколова. — Второй раз найти легче, в третий ещё легче, а в тридцатый, глядишь, само придёт. Работайте!»

Алёна посмотрела в угол, где сидели педагоги. Анна Григорьевна разговаривала, но взгляд её сопровождал кого-то из танцующих. Кого? Женя танцует с Зоей Степановной, преподавательницей танца, и лицо у него такое, словно он обнимает бомбу замедленного действия; вот Агния с сияющим Сергеем, Глаша с Джеком (конечно, спорят!)… Ага, Анна Григорьевна следит взглядом за Лилей… Из-за плеча Огнева на Алёну глянули широко раскрытые, недоумевающие Лилькины глаза.

— Ирина Сергеевна такая хрупкая, нежная, нуждается в твердой мужской руке, которая вела бы её и оберегала, — сказал Валерий.

— Рука должна быть не только твердая, но ещё и любящая и любимая, — ответила Алёна резко.

Валерий посмотрел на неё вопросительно: почему это Маша так странно разговаривает с Вершининым?

— Не знаю, ну совершенно не знаю, что делать с Лилькой?

— А я о ней сказал — когда насчет твердой мужской руки, — объяснил Валерий. — Она, особенно сейчас, сама не выплывет.

Алёну поразила неожиданная мысль.

Не раз на уроках мастерства говорили о содержании слов «привычный, привычка, привыкнуть», о том, какое значение в жизни имеют привычки. Ведь можно привыкнуть и перестать замечать как дурное, так и хорошее…

Лилины отец и мать — самые близкие люди — вытолкнули из своей жизни, обманули девятилетнего ребёнка. Она ещё не понимала запутанных человеческих отношений, а жестокую, незаслуженную обиду запомнила навсегда, поняла и привыкла считать, что самые близкие, любящие, да, любящие люди ненадёжны, и, значит, верить нельзя никому. А если никому, то чем Гартинский отличается от других? Алёне стало страшно. Жалость обожгла, словно Алёна проглотила горячий уголь.

— Если б Сашка влюбился в неё, понимаешь, как Тузенбах в Ирину… — услышала вдруг Алёна.

— Что? — оборвала она Валерия. — Огнев? Да ты спятил! Огнев! — повторила она таким тоном, будто Валерий предлагал бросить Лику стае волков. — Огнев! Сегодня он миленький, а завтра вроде цепного пса… Вообще бешеный! Лильке нужен спокойный человек! Ровный, мягкий, веселый. Вот если б Миша не женился на Маринке!.. Выдумаешь ты — Саша!

После вальса Алёна хотела подойти к Анне Григорьевне, но там Зоя Степановна показывала, как Женя, боясь отдавить ей ноги, старался держаться подальше и в конце концов потерял её. Их окружили, смеялись, и Алёна, крепко обнимая Лилю, смеялась. Потом Зина объявила весело:

— Последний танец перед выступлением курсовой самодеятельности! — И пошла по кругу первая, таща за руку Валерия.

— Ты чего скисла, Елена? — раздраженно спросил Джек, прихватывая её за талию.

— Наоборот, очень хорошо все. Очень хорошо.

— Раз «очень хорошо», для тебя — плохо, — безапелляционно сказал Джек и, насмешливо щурясь, воскликнул патетически: — «А он, мятежный, просит бури!»

Алёна смолчала. Тогда он с притворным участием спросил:

— Как поживает твой идеальный герой?

— Что? — угрожающе протянула Алёна. Она отлично поняла, о ком речь, но её до того извели цинично-практические рассуждения Клары по поводу Глеба, что она вскипала при малейшем намеке.

— Ты чего бесишься? — Джек отчетливо произнес: — Я спрашиваю: как твой великолепный кэп?

В этот момент легко, с шиком пристукивая каблуками, их нагнал Олег в паре с Ликой и, чуть не налетев на Джека, озорно ткнул его пальцем под мышку. Лика громко засмеялась, но глаза её оставались застывшими, удивленными. Ей было невесело на этой вечеринке. И Алёна это поняла.

— Уступила бы ты ей своего уютного кавторанга. Тебе он все равно надоест. А Лильке такая тихая пристань вполне… — равнодушным тоном дразнил Джек и пристально следил за лицом Алёны.

— Твое какое дело! — Алёна вырвалась от Джека, выскользнула из круга танцующих, пробежала по темному коридорчику в кухню и остановилась между плитой и горой немытой посуды.

До сих пор она не думала всерьез: когда и чем кончится её дружба с Глебом? Ничто пока не грозило нарушить её. Глеб приезжал к ней. Иногда они ездили за город, редко вдвоем, а по большей части в сопровождении свободных членов «колхоза». Иногда скопом отправлялись в кино. Глеб участвовал во всех спорах и дурачествах, с ребятами дружил, был внимателен ко всем девушкам, ничем не подчеркивал общеизвестного факта, что приезжал всё-таки ради Алёны. Она тоже никогда не щеголяла своей особой дружбой с ним, хотя в душе гордилась: Глеба полюбили. Надо отдать справедливость и такту «колхозников»: никто ничем не выдавал, что всем известный факт для них не секрет.

Музыка смолкла. Алёна вернулась в комнату, с порога увидела Лилю и привычно двинулась к ней, привычно обняла Лилю, но совсем непривычное чувство, как невидимая стена, отделило её от Лили.

Глава двенадцатая. Потери

Анна Григорьевна поставила условие: на целину поедет только тот, кто сдаст сессию без троек. Угрожающее положение было у Лили и у Жени, но оба так хотели ехать, что даже Лиля занималась без понукания.

Мысль о поездке на целину «озарила», конечно, Огнева. На майской вечеринке «капустник» удался на удивление. И Анна Григорьевна не только бурно аплодировала со всеми и смеялась до слез, но после сказала:

— Молодцы. Остроумно. Весело. Молодцы!

И вдруг Огнев бросился перед ней на колени:

— Анна Григорьевна! Позвольте нам бригадой на целину!

В ту же минуту Лилька, сияющая, как ребенок, протянула к Соколовой руки:

— Позвольте!

Следом за ней бухнулся Миша:

— Позвольте!

Алёна:

— Позвольте!

Зина, Агния, Глаша, Олег.

— Алёнке за шапкой необходимо! — воскликнула вдруг Лиля.

Под общий смех Соколова, как бы проверяя своим «рентгеновским» взглядом каждого, подняла обе руки.

— Поддерживаю и помогу.

Всё закрутилось, завертелось, покатилось, понеслось. Готовились к зачетам и тут же на уроках сольного пения учили дуэты для целины, в переменах после сценической речи Наталия Николаевна слушала прозу и стихи — для целины, вечерами репетировали чеховское «Предложение», современный водевиль, сцены из «Не все коту масленица» и «В добрый час!». Показывали Анне Григорьевне и работали снова. Откуда только брались силы.

Дни летели.

— Несёмся, как на ракетном снаряде, — с восторгом определил Женя, — не расшибиться бы.

Курс работал дружнее, чем во времена знаменитого БОПа — мечты, похороненной в министерских архивах. Даже те, кто не вошёл в «целинную бригаду» (то есть почти половина курса), помогали, чем только могли.

Уже благополучно прошли зачёты. Последний — по актёрскому мастерству — был настоящим праздником: о двух актах из «Трех сестёр» заговорили в институте. Когда замерли последние слова Ирины — Лили: «В Москву! В Москву! В Москву!» — седовласый Линден взял Анну Григорьевну за руку и, наклонясь, зашептал так, что все услышали:

— Убила, мать, наповал. Кое о чем спорю, но методически великолепно! Завидую.

Старик Вагин, склонясь над Анной Григорьевной, взял её руку и по-старомодному поцеловал:

— Преклоняюсь, коллега…

Барышев перебил его:

— Прошу членов комиссии в кабинет директора, — сказал он с обычной стеклянной улыбкой.

В институте существовали авторитеты, с которыми приходилось считаться, потому что от них — директора, заведующего кафедрой, замдиректора — зависело многое. Но куда сильнее, крепче был авторитет Соколовой и Линдена, их оценки иной раз для студентов значили больше, чем отметка в зачетной книжке. Пользовался доверием и старик Вагин. Человек большого таланта, с подлинной культурой и вкусом, Вагин отлично чувствовал настоящее, живое на сцене, к его мнению прислушивались, особенно уважая за прямоту.

Рассказывали, что, выйдя в коридор после экзамена «директорского курса», Вагин весело и добродушно сказал Таранову:

— Эка навалял, друг сердечный! Ох и навалял!

И вот самые уважаемые авторитеты, Линден и Вагин, уже высказались. Друзья курса, будущие режиссёры — студенты Линдена повторяли: «Нечего вам паниковать. Играли здорово все», — и тут же схватывались в споре о толковании образа Маши и Тузенбаха.

А всё-таки курс ждал свою Агешу с великим нетерпением: она — высший суд.

Соколова пришла, как всегда, сдержанная.

— Комиссия в общем нами довольна, — начала Соколова, и несколько голосов робко прервали её:

— А вы?

Она засмеялась и махнула рукой:

— Довольна!

Захлопали, закричали «ура»: похвала Агеши дорогого стоила.

— Но… — Соколова подняла руку, и всё мгновенно стихло. — Я довольна последним периодом. Если бы вы всегда так работали, как в мае, мы сделали бы куда больше. Главное, — в глазах Анны Григорьевны появились веселые чёртики, — чем я довольна, — то, что увидела, как вы можете работать, и теперь знаю, чего от вас нужно требовать.

Смех, жалобные стоны, трагические возгласы: «Вот это влипли! Анна Григорьевна, пожалейте! Что теперь будет!» Когда страсти улеглись, Соколова, как обычно, объяснила каждому: что и почему было верно и что неверно в сегодняшнем исполнении.

— Вы, Лена, хорошо работали этот семестр, многое нашли. Верю, что Вершинин вам мил, близок, но вы замужем, и он женат. Впереди «счастье урывочками, по кусочкам», — говорит Маша в четвёртом акте. Возникающие отношения — как огонь для окоченевшего человека: и притягивают и обжигают. А вы в какие-то моменты — словно в теплую ванну сели. И особое внимание уделите деликатности в отношениях окружающих. Машина грубость — не то, что ваша — Алёны Строгановой.

Уже со всеми переговорила Анна Григорьевна, оставались только Огнев и Лиля.

— Отлично работаете, Саша, отлично, — Соколова смотрела на него, а его жадные глаза ловили каждое её слово, каждое движение. — Хорошо, что много читаете. Хорошо. Но нужно быть мягче, внимательнее ко всем, не только к Ирине. Старайтесь, чтобы всем вокруг вас было тепло, всем. И Солёному тоже. Ну, а в общем — молодец!

Соколова перевела взгляд на Лилю, в нём появилась нежность и, пожалуй, тревога.

— Вы прошли сегодня, как говорится, первым номером, Лика. Справились с главной бедой: не рассеиваетесь, не рвете действия. Очень вы меня радуете. Очень.

Лиля сидела, склонив голову, и смотрела куда-то в сторону, будто и не о ней шла речь. До чего она всегда была равнодушна к своим успехам и неудачам… «Три сестры» второго курса, как всякое «событие», обсуждались в общежитии, в столовой, в аудиториях. Почти все выделяли Ирину и Тузенбаха.

Алёну тоже хвалили, однако оценка Соколовой и собственное Алёнино ощущение говорили, что на этот раз она от Лили отстала. Но уколы самолюбия сейчас не мучили — не хватало времени для этих переживаний. Кроме того, Лилина Ирина была в какой-то степени и её — Алёниным — созданием. И очень радовалась, когда говорили: «Ирина — явление. Такую Ирину не забудешь».

Каким заманчивым казалось будущее! Сколько рождалось идей, как нетерпеливо рвались к тому неведомому, что ждало на целине!

Прошёл первый экзамен. Лилина четвёрка обрадовала всех.

Алёна с Ликой кончили свои дуэты и сбежали вниз посмотреть, как идёт репетиция чеховского «Предложения». В аудитории, устало поникшие, сидели на столе Глаша с Женей. Лица у них были расстроенные.

— Вы что? Не получается? — спросила Алёна и, прежде чем ей ответили, поняла, что дело тут не в репетиции.

Женя молча развернул бумажку, которая лежала в ладонях, протянул Алёне. Это была телеграмма из какой-то Козульки студенту Александру Никитичу Огневу. «Александр приезжай хоронить мамаша при смерти ожидаем дядя Ипат тетя Клаша», — прочла вслух Алёна.

— И чего «ожидаем»? Сашиного приезда или смерти его матери? — Лиля взяла телеграмму, пробежала глазами, — А Саша знает?

Ответить ей не успели… В аудиторию вошёл Огнев. Лицо почернело, глаза потухли, как у смертельно усталого человека.

— Мы с Михаилом к Анне Григорьевне сейчас, — сказал он нарочито сдержанно и облизал пересохшие губы. — Решим, как с заменой, я утром вылетаю. — Он взял из рук Лили телеграмму, пошёл к двери, остановился. — Зайди к Михаилу насчет расписания, Глаша.

Настроение сразу сникло. В расписание, и без того плотное до крайности, втиснули ещё репетиции для замены Огнева.

Уже отлаженную программу приходилось делать наново, и получалось явно хуже. Великовозрастный Миша не очень-то подходил на роль восемнадцатилетнего Алексея, Джеку не совсем удавался купец Ахов. Миша, вероятно, сыграл бы его лучше, но переделывать всю программу уже не было времени.

Лиля после репетиции розовской пьесы «В добрый час!» грустно шутила:

— Что-то скучно с Михаилом задираться. Его Алексей прямо какой-то… дядька. А с Сашей было так легко играть.

И за Сашу болела душа. Все знали, что у Саши не осталось никого, кроме матери, — отец и старшие братья погибли на войне.

Маринка тоже ходила зарёванная. Молодожёны собирались на всё лето к Мишиным родителям в деревню. Теперь Миша вместо Огнева должен был ехать на целину, а Маринку не берут, нет лишней вакансии. Огнев обещал нагнать бригаду при первой возможности, но кто знал, когда эта возможность наступит? И Маринка являлась на репетиции, садилась в угол и следила за мужем полными слёз глазами. Даже невозмутимый Миша нервничал.

Но это было только начало бед.

После экзамена по истории театра, обрадованные второй Лилькиной четвёркой, весь день репетировали как проклятые, и вдруг Лика придумала:

— Пойдём-ка в баню! Смоем экзаменационную накипь!

— Только в субботу мылись, — заворчала Глаша и отказалась.

Агния прихварывала. Зимний грипп не прошел бесследно, и ей вместо целины грозило ехать в санаторий.

Алёна с Ликой отправились в баню вдвоём, торопились, чтобы поспеть до закрытия, намылись всласть и, разморенные, распаренные, вышли на улицу. Теплая июньская ночь поманила их к реке. На набережной было пусто.

Ветер приятно освежал разгорячённые лица, продувал непросохшие волосы. Алёна прислонилась к нагретому за день граниту, ощущая его тепло сквозь легкое платье, смотрела на светлое небо, на тусклые звёзды, на бесцветную воду с дрожащими жёлтыми отражениями огней, на серые, как дым, громады зданий.

— Какое-то колдовство в этих белых ночах.

— А у меня от этой красоты под ложечкой щемит. — Лика засмеялась, уселась на парапет спиной к реке. — Скорей бы в дорогу! В дороге всё иначе. — Она вынула шпильки и, тряхнув головой, рассыпала скрученные узлом густые длинные волосы. — Быстрее просохнут.

Прозрачно-розовая, большеглазая, со светлыми разлетающимися волосами Лиля показалась Алёне похожей на цветок.

— Если б я была художником…

— Ты бы меня изобразила вроде Лорелеи или русалки, да? — Лиля закуталась волосами, оперлась о парапет и с мрачно-загадочным выражением уставилась на Алёну. — Демон женского рода. — Вдруг поднялась. — А то можно и в обличии Жанны д’Арк на коне. — Она отбросила волосы назад, села верхом на парапет и, вытаращив в небо смеющиеся глаза, молитвенно сложила на груди руки.

Алёна схватила её за локоть:

— Упадешь, дурёха! А плаваешь, как утюг.

— Ничего не будет. Правда. — Лиля взяла за плечи Алёну и с детской серьезностью сказала: — Когда бабушка умерла, вдруг стала холодной и твёрдой, как вещь, я испугалась мистически. Четырнадцать лет, одна… А потом — как рукой сняло. — Лиля отпустила Алёну и хлопнула узкой ладошкой по граниту. — Ну, не верю, что я, представляешь, я, — она вытянула свои худенькие руки, пожала плечами, — могу стать как вещь.

Давно не случалось им поговорить вдвоём, и Алёна слушала, то тревожась, то радуясь, а Лиля с какой-то поспешностью рассказывала.

— Разжевала я эти безвкусные Иринины слова: «Душа моя, как дорогой рояль, который заперт, а ключ потерян». Лиля неожиданно расхохоталась. — Ведь я сначала думала: Чехов — это серьезно. Представляешь: сама про себя — «дорогой рояль»? Даже стыдно, да? — Лиля зажмурилась. — А какая гиблая скука — её жизнь! Маша-то хоть полюбила. А Ирина? Хочется же хоть каплю переживаний, хоть какую ни на есть красоту. И — ни грамма. Даже все хорошее, детское, дом их детства и юности загажен скукой. Ирина спасается от неё только вечером, ложась в постель. Не спит и выдумывает про себя эту ужасную красоту: «Моя душа, как дорогой рояль». — Огромные глаза Лили вглядывались в далёкий мир Ирины Прозоровой.

— Ты будешь играть гениально.

Лиля посмотрела на Алёну, скорчила озорную рожицу:

— Комиссаржевская — и ни на грамм ниже.

Алёна, подпрыгнув, уселась на парапет рядом:

— Ну, честно, Лилька, по чистой правде: вовсе не хочешь быть знаменитой?

Не отводя взгляда, ставшего серьезным, Лиля сказала иронически:

— «Желаю славы я… Чтоб громкою молвою всё, всё вокруг тебя звучало обо мне…»

— Ты все ещё?

— А ты уж очень простенькое тот плохой — его не люби, тот хороший — люби. А если человек захлебнулся в скуке? Если всю жизнь ему дико везло, вроде как одни пирожные жрал, — это ведь тоже скука? Представь только, какая муторная скука! А со скуки… — Лиля замолчала, недоуменно дернула плечами, — можно и в церковь ходить, а можно и пакостить.

— Скука — не оправдание, — начала Алёна резко. — «Сколько же ещё возиться с этим! Как длинный гвоздь в каблуке: колоти-заколачивай, а он вдруг ехидно вылезет и воткнется в пятку». Вообще какая такая скука?

Лика засмеялась:

— Душевная тошнота. — С иронической назидательностью, подняв указательный палец, объяснила: — Бывает с голодухи, а бывает с пере… как это? Ну, когда обожрёшься… — И неожиданно пьяным голосом пропела: — «Пусть водка пьется, пусть песня льется, что будет завтра, не все ль равно?» — И опять засмеялась.

Послышались шаги. Шли двое, шли степенно, немолодо. Поравнявшись, женщина осуждающим взглядом ощупала обеих, а едва миновав, громко, чтобы слышали, сказала:

— Право, как кошки на заборе! Ну и молодёжь — срам глядеть!

Алёна взорвалась:

— Сама кошка! — соскочив на землю, закричала вслед уходящим. — Ханжа!

Женщина взвизгнула и ответила оскорбительным словом.

— А ты…

— Да плюнь, — Лиля спрыгнула с парапета, быстро собирая волосы в узел. — Бери чемоданчик. Видишь?

От ближайшего дома к ним не спеша двигалась приземистая фигура в белом фартуке.

— Ещё милицию свистните! В отделение отправьте! — задиристо бросила Алёна.

Фигура остановилась и проводила их добродушным старческим смехом.

— Нет, что мы такого сделали? Кому помешали? — Не унималась Алёна. Давние и недавние обиды — то, что про Лику сплетничали в институте, и опять, как гвоздь, вылез этот Гартинский, и дворник, напомнивший ту жуткую зимнюю ночь, когда Алёна чуть не отморозила ноги, — все вздыбилось от ядовитого бабьего плевка. — Не смейся, — оборвала Алёна Лилю, — чёрт бы побрал! Даже наша чу́дная тетя Лиза на вешалке зудит: «Молодёжь такая, молодёжь сякая!» И грубые-то мы, и нахальные, и бесчувственные, и распущенные… Будто сами так и родились старыми…

— Тургенев в известном романе «Отцы и дети»… — нудным лекторским голосом завела Лиля.

— Брось! Вот сейчас окно расколочу, чтоб не зря ругали. Да не смейся ты! Почему-то не кричат: «Ах, старики!», если один старик некрасиво поступит. А мы, виноваты, не виноваты, — «ах, молодёжь!» — Алёна громко стукнула чемоданом о фонарный столб.

— Ух, хотела бы я сыграть такую пьесу!.. Чтоб у всех мозги спеклись, чтобы сообразили, какая мы есть молодёжь.

Лиля усмехнулась.

— А я хочу про корявых и неудобных… с перцем в сердце. Только где взять такую пьесу? «В добрый час!» — хорошая пьеса, но хочется и другое… — Взгляд её стал рассеянным, растерянным.

— Анна Григорьевна говорит: «Пока мы „Три сестры“ наладим, напишут нам хорошую молодёжную пьесу», — Алёна задумалась. — Если бы все относились к нам…

— …как Анна Григорьевна? — подсказала Лика и засмеялась. — Тогда, пожалуй, всё было бы куда проще! — Помолчав, Лика вдруг спросила: — Слыхала, говорят, Илья Сергеевич останется вместо Ладыниной?

Алёна встрепенулась.

Илья Сергеевич Корнев, человек в институте новый, понравился студентам прежде всего тем, что сухая политэкономия, на которой при Ладыниной играли в «балду», считая минуты до конца лекции, — политэкономия вдруг стала интересной.

— Товарищи, я сегодня на лекции определенно не выспался, — с удивлением сообщил Джек после первой же лекции Корнева. — Не тянет резину, не глушит цитатами.

Когда Илья Сергеевич, прохаживаясь между столами, начал разговор со студентами, никто не подумал, что это лекция началась. Он именно разговаривал, и притом простыми человеческими словами. Шутил, острил, пояснял рассказанное жизненными примерами.

Скоро этот невидный кудрявый светловолосый человечек сделался одним из любимых педагогов. Молодой, подвижный, веселый, острый на язык, он не боялся вопросов, отвечал на самые заковыристые, но пустословить не давал.

— Все приёмчики известны. Сам был мастером этого «спорта», — сочувственно говорил он «заводилам», хитро щуря глаз. — А уж если действительно интересуетесь домарксистскими экономическими теориями, охотно побеседую после лекции.

Корнев, первый с кафедры общественно-политических наук, заинтересовался профессией актёра не на словах. Приходил на уроки мастерства, подолгу разговаривал с Анной Григорьевной, Галиной Ивановной, преподавателями других мастерских, с самими студентами. Ему очень нравились «Три сестры», особенно горячо говорил Илья Сергеевич об Ирине. Стали замечать, что, встречая Лилю, он останавливается, заговаривает с ней.

— Тебе он нравится? — спросила Алёна.

Лиля пожала плечами.

— Ничего! А в общем поживём — увидим. Я думаю, может, он поддержит идею нашего БОПа?

Алёна хлопнула её по спине.

— Лилька, ты гений!

У входа в общежитие Лиля остановилась.

— Хочется поскорее на целину. Так люблю ездить! Катишь себе, и всё отстаёт, остаётся позади, и сама становишься вроде бы пустой и лёгкой. В дороге обо всём можно думать — и не больно.

А Алёна подумала, что слишком уж много у Лильки такого, о чем «больно думать».

Следующий день начался и шёл, ничем не отличаясь от предыдущих. До обеда моросил дождь, потом тучи разбежались, оставив на небе тонкие облака, изредка туманившие солнце.

С утра репетировали, после обеда готовились к экзамену по русской литературе, с вечерней репетиции Лиля отпросилась к зубному врачу.

Около семи часов девушки вместе спустились из общежития, постояли возле института, порадовались солнцу.

— Вот уж в Сибири пожаримся, — щурясь от света, сказала Лика. — Ух, там и солнце! — потянулась, зевнула. — Чур, моя верхняя полка, и до Новосибирска не смейте будить. Договорились? — Махнула рукой: — Салют! — и пошла.

— Не забудь слойки к чаю! — напомнила Глаша.

Лиля не остановилась, ещё раз махнула, как бы ответив: «Помню!» Глаша с Алёной посмотрели ей вслед. Она шла легко, такая длинноногая, тоненькая, будто подросток, в своем любимом чесучовом платье. Встретила Женю, и он, уже начавший «пылать в Лилином направлении», проводил её до угла.

В эту минуту подошли Зина и Олег.

— Девочки, папа из Москвы привез термос на два литра, на всю бригаду хватит, — начала Зина, и завязался разговор о предстоящей дороге. Дождались Женю и разошлись по аудиториям репетировать.

У Алёны работа не заладилась. Наталия Николаевна обещала прийти послушать её отрывок из «Хождения по мукам» и что-то задерживалась. Алёна позанималась дыханием и голосом, потом сама прочла свой отрывок и надумала позвонить домой Наталии Николаевне, узнать, будет ли.

Алёна медленно шла через зал. Из вестибюля донёсся голос тети Паши — вахтерши.

— Плохо вас слышу… Ну да, театральный. Ну, да, есть такая… Есть, говорю, такая. Лилия Нагорная.

«Неужели этот подонок посмел?» — подумала Алёна и прибавила шагу.

— …Чего? Чего? Кто попала? Ой, господи-батюшки!

Алёна подбежала, когда тетя Паша уже опустила трубку на рычаг.

— Что?! — схватив за руки старуху, только и выговорила Алёна.

— Под машину Лиля… В тяжёлом состоянии, сказали… Из больницы это, из «академика Павлова». Передать велели, — точно не понимая смысла собственных слов, говорила тетя Паша. — Господи-батюшки, Лилечка наша.

Алёна мгновенно увидала все: чуть склоненную набок светлую голову, глаза, устремленные куда-то поверх жизни, тонкую, легкую белую фигуру и почему-то черный кузов грузовика… Алёна метнулась к выходу.

— Тетя Паша, скажите ребятам… Глаше, в четвертой аудитории! И дайте денег — на такси… Сумка наверху.

Все это уже было: так же бежала она по улицам, толкая людей, проскакивая между машинами, не слушая свистков, так же твердила себе: «Не может быть этого! Не может быть!» От того, что тогда не случилось несчастья, минутами ей становилось легче, но тут же она думала: «А если изуродована?» — и вспоминала нежную Ирину Прозорову и задиристую Галю, вспоминала не раз повторенные Лилей слова: «Я должна быть хорошей актрисой… Иначе куда я?» Нет, почему «в тяжелом состоянии»? А вдруг ошибка? Ведь может же быть ошибка?

Ошибки не было. Едва Алёна назвала фамилию Нагорная, сестра в справочном спросила:

— Студентка из театрального института? — Взяла телефонную трубку: — Вторую хирургию. — ещё раз внимательно поглядела на Алёну: — Вы кто ей будете?

— Подруга. Строганова Елена.

— Маруся, тут к Нагорной пришли. Подруга. — Сестра послушала голос в трубке, отвела взгляд от Алёны. — Присылай.

— Что с ней?

Сестра положила трубку и слишком уж сдержанным тоном сказала:

— Сейчас за вами придут.

— Вы можете сказать, что с ней?

— Не знаю, девушка, не знаю, — ответила сестра, словно отстраняясь. — У нас только сведения о состоянии. Состояние тяжелое. Тяжелое состояние. — Она опять взяла трубку и стала сердито требовать от кого-то сводку вечерней температуры.

Остроносая санитарка с круглыми птичьими глазами вынесла Алёне халат и повела её наверх по лестнице. Любопытные птичьи глаза назойливо вызывали на разговор. Алёна молчала. Тогда, не выдержав, санитарка запричитала:

— Молоденькая, красивенькая, богатая, видать, и вот поди ж, какая беда! Неужели нечаянно именно под прицепу угодила? Может, на почве любви? Санитары, что привезли её, рассказывали со слов очевидцев, будто от молодого человека шарахнулась. А?

«Неужели?..» Алёна рванулась было к женщине и точно ударилась о холодный, любопытный взгляд.

— К нам иной раз привозят на почве любви и ревности, — причитающий, вязкий голос будто залеплял уши пошлыми словами. — Вчера одна тоже…

— Мне неинтересно.

— Переживаете. А родители-то у ей есть, что ли? А вы ихнего молодого человека знали?

Алёна не отвечала. Свернули с площадки в широкий светлый коридор. Дежурная сестра хмуро сказала санитарке:

— Попросите выйти Нину Сергеевну. — И заботливо усадила Алёну возле столика, осторожно спросили: — Вы знаете, что состояние тяжелое?

Алёна кивнула. Она хотела всё знать — и боялась, хотела видеть Лилю — и боялась.

— Нина Сергеевна велела им там посидеть, — сказала вернувшаяся санитарка, повела Алёну в дальний конец коридора, свернула в другой, уже и темнее, и в самом конце его, между дверью с табличкой «Операционная» и другой, с табличкой «Перевязочная», указала на белую кушетку.

— Вот тут и посидите.

— Там что? Операция?

— Да нет, — ответила санитарка. — Врач сейчас выйдет к вам. Посидите.

Было очень тихо. Слышался только слабый лязг, будто где-то далеко накрывали на стол. Лиля здесь, рядом. Что с ней? Тихо чавкнула и, почему-то шипя, открылась какая-то дверь, и совсем близко, за дверью, послышались легкие шаги и будто плеск воды. Она напряглась, вслушиваясь. Шаги удалились, опять прошипела дверь, и опять — тишина и где-то далекое позвякивание.

Почему не приходит врач, не пускает к Лике? Забыли? Алёна ничего уже не боялась, она только хотела быть с Лилей. Она нужна Лике, она должна быть с ней.

Алёна встала, осторожно открыла дверь и оказалась в ярко освещённой узкой комнате, где решительно всё блестело: белые стены, белая раковина, стеклянные шкафчики, полированные барабаны и кипятильники. Слева из-за двери, обитой белой клеёнкой, слышались тихие голоса, иногда легкое звяканье. Что там, за этой дверью? Там Лика, и надо быть с ней. Не помешать бы. Осторожно, осторожно…

Алёна взялась за ручку и с усилием, одновременно сдерживая, чтоб не рвануть, потянула на себя. Отбросив её руку, дверь будто сама собой открылась, сухонькая белая фигура возникла перед Алёной и, схватив её руки, что-то шепча, теснила назад. Но она не заслонила комнату. В неприятно ярком пятне света Алёна увидела высокий белый стол и две белые фигуры, склонённые над ним.

В ту же минуту она услышала сдавленный булькающий хрип и не сразу разобрала в нем свое имя:

— Ленка!

Она оттолкнула маленькую женщину, слыша только этот зов, как могла легко и тихо, подошла к лежаку.

На лицо Лики свет не падал, и оно почти сливалось с подушкой, только резко чернела родинка на виске, да в уголках рта, запачканного кровью, собирались яркие капли. А большие глаза в густой тени ресниц смотрели так знакомо — виновато…

— Ленка! — в груди у Лили опять что-то заклокотало.

— Лилечка!

Кто-то уступил Алёне место, она подошла вплотную, наклонилась, боясь прикоснуться, боясь причинить боль. Струйка крови стекла на подбородок, и чья-то рука заботливо стёрла её марлей.

— Вам нельзя говорить, Лиля, строго предупредила полная молодая женщина, стоявшая по другую строну стола. — Подруга придет к вам завтра. Наговоритесь ещё.

Алёна увидела, что женщина держит белую худенькую Лилину руку, что в руке на сгибе в локте воткнута игла и от неё поднимается тонкий резиновый шланг. Алёна вдруг поняла по лицам женщин, что её сюда ни за что не пустили бы и сейчас бы прогнали, если бы не боялись за Лилю. Она растерялась. А Лиля сквозь хрип и клокотание с трудом выталкивала слова:

— Я… испугалась… кинулась от него… совершенно зря…

Кровь пенилась у неё на губах.

— Нельзя вам говорить!

— Я понимаю, Лилюха, — нашлась наконец Алёна. — Я же все понимаю. Ты — молодец.

— И самолюбие… — прохрипела Лиля, стараясь улыбнуться.

— Не говори! Не говори. Я знаю. Я знаю: ты можешь всё. Тебе незачем было бежать. Не говори, не говори! Я отлично всё знаю. Не думай. Поездку мы отложим, ты догонишь, когда понравишься. — Алёна торопилась, не останавливаясь, чтобы только успокоить, только не дать Лиле заговорить. И она знала, что говорит именно то, что нужно, она читала это в Лилиных глазах. Они всегда понимали друг друга. — Нам же трудно будет без тебя, ты же самая талантливая. Ты не говори, я и так всё знаю. Веди себя умно. Слушайся. Надо тебе скорее поправляться. Нет, не говори, ничего не говори мне, я всё знаю, всё, всё понимаю.

Глаза Лили становились спокойнее и вдруг неестественно расширились, в груди, в горле её заклокотало так громко, будто что-то рвалось, с хрипом выплеснулась изо рта алая струя.

Алёна чуть не закричала.

— Идите, — тихо приказала ей полная женщина и, не выпуская Лилиной руки, наклонилась к самому её лицу. — Подруга придет к вам завтра, доченька, — сказала она громко и чётко.

Сзади кто-то крепко взял Алёну за локти и, повернув, подтолкнул к двери.

— Идите, идите. — Сухонькая старушка загородила собой Лилю.

Алёна быстро пошла, оглянулась — неестественно расширенные глаза Лили уже не видели её. Она вышла и остановилась возле самой двери. Куда идти? Куда и зачем? Ни о чем нельзя думать, пока здесь «состояние тяжёлое». Что значит «тяжёлое»? Почему кровь? Что теперь там делают с Лилей? Что с ней?..

Алёна долго стояла в узкой белой сверкающей комнате, окаменев от напряжения. Наконец глухая клеёнчатая дверь с силой распахнулась, полная женщина почти наткнулась на Алёну.

— Идите же отсюда! — резко сказала она и быстро захлопнула дверь. — Идите!

В её несдержанности, нервных движениях и вдруг увядшем лице Алёна почуяла беду.

— Что Лиля? Что с ней?

— Скончалась Лиля, — превозмогая усталость, жёстко ответила женщина. — Завтра утром придёте оформить документы.

Алёна не двинулась.

— Травма, несовместимая с жизнью. Понятно? — женщина тяжело опустилась на табурет. — Ничего уж тут не сделаешь. Идите, идите, Лена, — уже мягче сказала она. — Ничем тут не поможешь.

Алёна стояла. Она не могла оторваться, не могла уйти в живую жизнь, не остановившуюся, не замершую жизнь… без Лили.

— Нина Сергеевна, вас Маруся просила, как освободитесь. В десятую палату, — сказал кто-то вошедший из коридора.

Нина Сергеевна поднялась.

— Иду.

Лицо её опять стало непроницаемым, движения собранные. Проходя мимо Алёны, она прихватила её за плечи и повела за собой.

— Ступайте домой. Ничем вы здесь не поможете. Ей уже ничего не нужно. Ступайте, Лена, домой, — говорила она на ходу. — Конечно, тяжело. Дикий случай. Идите.

Алёна не помнит, как прошла по широкому коридору мимо дежурной сестры, спустилась в вестибюль.

Агния, Глаша, Зина, Олег и Женя, тесно сидевшие на диване у выхода, кинулись ей навстречу.

Глава тринадцатая. Жизнь не остановилась

Из репродуктора над головой Алёны резко вырвалась маршевая музыка и заглушила всё: недосказанные слова, пожелания, обещания.

Перрон отплывал, провожающие отставали, только Глеб ещё бежал вровень с окном, не отрывая взгляда от Алёны. Но вот платформа оборвалась, он остановился, взмахнул рукой и не двинулся, пока Алёна могла видеть его белый китель.

Кто-то стоял рядом с ней у окна, но она не повернулась посмотреть: даже своим незачем показывать заплаканное лицо. По коридору, то и дело задевая Алёну, ходили ещё не устроившиеся пассажиры, громко разговаривали.

Соколова очень устала за последние дни: шли прогоны, генеральные, потом сдача программы, и её уговорили ещё вчера уехать на дачу.

Из преподавателей их провожал один Корнев. Он много помог во всех делах бригады.

Лилька, Лилька, Лилька… Как не хватает её рядом!

Поезд набирал скорость, и встречный ветер трепал волосы, надувал кофточку, холодил мокрые щеки.

Кончились привокзальные постройки, переплетения путей с огнями стрелок, темные ряды составов, стало просторнее взгляду. В тумане долгих северных сумерек строем проплыли высокие заводские здания со множеством светящихся окон, и потянулись улочки, напоминающие Забельск.

Хождение по коридору кончилось — все водворились на свои места.

Отставали перелески, рощицы, чёрные контуры деревьев наплывали на небо и стекали. Убегала дорога, цепочки домов, мелькали столбы с белыми чашечками изоляторов. Мерно стучал и покачивался вагон. За окном темнело, звёзды на небе и огни на земле разгорались ярче. Ветер сильнее обливал холодом.

— Не замерзла, Алеха? — Олег возник за её плечом. — Принести тебе вязанку или мой пиджак? ещё простудишься.

— Принеси!

Простудиться Алёна не имела права — это значило бы подвести бригаду…

— Надень в рукава, будет теплее. — Олег подал Алёне кофточку и, обняв её, встал рядом у окна. — Сейчас говорили с ребятами: здорово, что Илья Сергеевич Корнев будет вместо Ладыниной. Теперь он поддаст всем жару. А то скукота завелась без Рышкова…

Ветер обрывал слова, стук поезда заглушал их.

«Люблю ездить, — белой ночью у входа в общежитие сказала Лика. — Катишь себе, и всё отстаёт, остаётся позади, а сама становишься вроде бы пустой и лёгкой. В дороге обо всем можно думать — и не больно».

Нет, Алёне было больно.

В те дни Алёна будто потеряла способность чувствовать. Она всё понимала, решала практические вопросы и заботливо делала всё, что было ещё нужно для Лили. Держалась спокойно, без усилий, ничего не преодолевая, просто не чувствуя ничего. Только есть почему-то не могла и всё мучилась от жажды.

Выбрав место для могилы у молодой осинки и покончив с делами в конторе, Алёна с Олегом пошли по кладбищенской дорожке туда, где могилы кончались и открывалась ровная поляна.

Они долго сидели среди поляны на куче камней, нагретых солнцем. Говорили мало: о прогнозе погоды на ближайшие дни, о могильщиках всех времен — от Шекспира до наших дней, об оставшемся последнем экзамене. А всё оказывалось о Лиле.

Солнце ушло, разлив по небу бледно-жёлтую зарю, предвестницу тихой погоды. Алёна почувствовала, что у неё под ложечкой щемит. Она поднялась.

— Какое страшное слово: никогда!.. Никогда… Никогда… Пошли!

Был уже вечер, светлый, как день, июньский северный вечер. Как всегда, во время сессии в институте допоздна сидели за книгами в читальне, в аудиториях и выходили поразмяться на лестницу, на улицу.

В общежитии, в комнате «колхоза», Алёна и Олег застали Анну Григорьевну и весь курс в сборе.

Алёне и Олегу, потеснившись, дали место. На столе перед Соколовой лежали пьесы и роли целинной бригады.

— …донести то, чего не успела донести Лиля — очевидно, продолжая разговор, сказала Анна Григорьевна и остановилась. Чуть вздрагивали её напряженно сдвинутые брови. — Сделать всё доброе, чего не успела Лиля… И чем глубже дружба, тем непреложнее долг…

Алёне показалось, что Соколова сейчас встанет и уйдет, что ей не справиться, не сдержаться. Но она несколько раз крепко погладила рукой раскрытую книгу и заговорила немного тише:

— Каждый из нас если не понимал, то чувствовал, какой богатый, сложный душевный мир у Лили. Мы беспокоились о ней, старались помочь не только потому, что так несчастливо сложилась её короткая жизнь… Много прекрасного несла она людям. Вы — её друзья. Донести всё, сколько хватит сил…

Алёна заметила, что хотя Маринка и грустна, а в глазах прячется нетерпеливое ожидание. И тут поняла: Марина надеется получить Лилины роли и ехать с мужем.

«Нет, Маринка не должна, не может заменить Лику, — с неожиданной неприязнью подумала Алёна. — Не может. Да и роль Гали вовсе не для неё. Ни за что нельзя отдать Лилину роль Маринке. Она чужая Лике, да и Галя получится опереточная… Нет, ей нельзя отдавать эту роль».

— Мы постараемся, Анна Григорьевна, — не вытирая бежавших по лицу слез, тихо сказала Глаша. — Мы, конечно, постараемся. Но нам очень трудно сейчас…

— Как ни трудно, — остановила её Соколова, — это долг. Обязанность. И я не обсуждаю, я просто напоминаю, что мы обязаны. Не имеем мы права не выполнить взятые обязательства. Свои и Лилины обязательства.

— Анна Григорьевна, играть Галю нужно мне. Я знаю роль и всю Лилину работу. А водевиль пусть играет Марина.

Все повернулись к Алёне, и опять ей было безразлично, что подумают, что скажут о ней: она знала, что поступает, как должна. На первом распределении целинной работы долго прикидывали, кому из них двоих — Алёне и Лиле — играть «В добрый час!», а кому — водевиль. Водевиль тогда достался Алёне.

Сейчас все поддержали Алёну, Соколова сказала:

— Я так и хотела вам предложить.

— Маринке я помогу, всё помогу, объясню… А Галю — я…

Говорили, что на похоронах Лили Илья Сергеевич сказал несколько слов, но очень душевно, искренне.

Алёна тогда ничего не слышала, не видела, не ощущала, только думала, что сейчас навсегда уйдёт от неё Лиля, уже «холодная и твердая, как вещь», и никогда… никогда больше… Какое страшное слово — «никогда»…

Алёна не отрывала глаз от изменившегося лица, ещё более детского, чем прежде, с темной тенью ресниц и знакомой родинкой на виске. Чуть шевелились под ветром цветы жасмина, и лепестки роз вокруг её лица, и светлые волосы надо лбом.

Густой, сладкий запах цветов смешивался с влажным запахом земли и почему-то напоминал Алёне детство, Крым.

Будто множество бабочек забилось в стекло, рассыпались по листве мелкие капли дождя. Гроб закрыли.

Лили нет. И никогда… Пусто. И ничего уже нельзя для неё сделать. Ничего не нужно. Всё. Алёну замутило, ноги затряслись, она не устояла, опустилась на кучу рыхлой земли.

Все показались ей чужими. Никто не знал, не понимал, не любил Лилю так, как она. Лилины родители вызывали у Алёны тяжелую, горькую неприязнь.

Высокий седой генерал бережно вел тоненькую, нежную, как Лиля, ещё молодую женщину. Лицо её потемнело от слёз и горя, тёмная косынка съехала, и волосы, Лилины волосы цвета спелой пшеницы, выбились растрёпанными прядями. Она плакала, отчаянно вскрикивала: «Лилюша, дочурка!» Глаза генерала — большие, серые, в темных ресницах — будто остекленели, по худой, обветренной щеке изредка сползала слеза, растекаясь в морщинах. Они, конечно, очень страдали.

Теперь они прилетели к дочке с разных концов. Теперь они были вместе, вместе горевали о ней, может быть, жалели о прошлом, утешали друг друга. И, понимая, что эти люди страдают и мучаются, Алёна почти ненавидела их. И себя обвиняла.

И уже ничего не вернуть, не исправить. Никогда…

— Поедем, Леночка.

Она с удивлением посмотрела на Глеба и на своих ребят, стоявших вокруг.

— Куда?

Подошла Соколова.

— Поезжайте, Лена. А к восьми возвращайтесь в институт. Вы должны быть, вы заняты, — сказала она, будто назначая обычную репетицию, пригладила Алёнины волосы. — Поезжайте. До вечера. Вы нужны к восьми.

Алёну било от рыданий. Каждый вздох давался ей с трудом, и она даже не старалась удержать слезы, только прятала лицо, пока не выехали за город.

Дождь прошёл. Алёна медленно опустила стекло в машине и прижалась виском к раме. Струи ветра топорщили волосы, растекались по горячему лицу.

Глеб достал с заднего сиденья свой плащ и прикрыл Алёну.

— Только простуды сейчас не хватает.

Она послушно накинула плащ.

Глеб увеличил скорость. Запахло водой и водорослями. Слева открылась мутная рябь залива, серого и скучного, как нависшее над ним небо.

— Какая зелень после дождя!

Алёна не ответила. Ей было всё равно. А слёзы бежали и бежали…

— Хватит, Лена. Нельзя.

Глеб никогда не говорил с ней так. Что-то в его интонации напоминало врача в больнице, и Алёна заплакала сильнее.

— Нельзя, Лена, нельзя…

— Мне жить нельзя, — забормотала Алёна. — Если б сразу Лилю к нам в общежитие — ничего бы с ней не случилось. Я же виновата… виновата… виновата… Загородила её от курса… Не могу… Не могу… Не могу… Жить не могу…

— Что значит — «не могу»? Жизнь учит не так, как в институтах. Учит грубо, безжалостно. Ни подготовки, ни пересдачи. И у каждого ошибки, вины. И бывают тяжёлые, страшные. А жить надо. — Он говорил отрывисто. — И все силы — на живое, на жизнь. Иначе не исправить, не загладить…

Глеб перевел скорость, обогнал грузовик и синюю «Победу».

Алёна посмотрела на него сбоку — пушистые светлые брови нахмурены, губы сжаты, глаза прищурены, будто он вдруг стал плохо видеть. Она осторожно прижалась щекой к его плечу.

Всё произошло мгновенно: баранка вильнула, пронзительно завизжали тормоза, машина юзом пошла вправо и стала, зацепив крылом опору столба.

— Лена, Леночка!

Мимо пробежала синяя «Победа», фургон «Главконсерва», тяжелый грузовик… Алёна закрыла глаза, теплый запах моря почудился ей.

— Мы… не разбились? — в смятении спросила она.

— Не знаю, — не отпуская её, ответил Глеб. Через платье Алёна почувствовала, какие у него горячие руки.

Она впервые за эти дни улыбнулась и испугалась, что может улыбаться.

На счастье, оказалось, что только крыло у машины помято. В институт Алёна вернулась вовремя. Но мир словно раскололся надвое. И заблудившаяся между двумя мирами, растерянная, пришла она на репетицию.

До своего выхода Алёна ушла за кулисы, села на куб и мысленно двинулась по пути Гали к дому Авериных. Воображение не подчинялось. Куда явственнее видела Алёна больницу, кладбище, слышала ночной разговор на набережной, давние споры о «Тихом Доне», о любви. И вдруг чувствовала, как начинали светиться Глебовы глаза теплой солнечной искрой, горячие руки сжимали плечи, пахло морем. Алёна возвращала себя к роли и опять сбивалась. Повторяла себе: «Должна, я должна» — и снова думала не о Гале, совладать с мыслями, приготовиться к выходу не могла.

Сцену мальчиков останавливали, повторяли второй и третий раз — не ладилась у Миши роль Алексея. Чем дальше, тем труднее становилось и Алёне: легкое течение Галиного дня захлестывал и поглощал поток собственной Алёниной жизни, густой, как лава, странно раздвоенной. Она устала. Ну, если нету сил? Нельзя, неверно, жестоко заставлять её сегодня репетировать… Сейчас, как только Анна Григорьевна прервет сцену, надо сказать… Неужели она не чувствует?..

Алёна осторожно отвела кулису, чтобы увидеть Соколову. И увидела серое, осунувшееся лицо, запавшие глаза. Сосредоточенно, с горячим, острым вниманием, может быть, более острым, чем всегда, следила Соколова за мальчиками. По её взгляду, по легкому подрагиванию бровей Алёна поняла, что репетиция идет плохо, прислушалась.

— «А что, если я вдруг экзамены сдам? Вот смеху будет!» — тупо сказал Олег.

Алёна перешла к другой кулисе, откуда ей видна была сцена. Алексей — Миша сидел за столом грузный, обмякший. Андрей, задрав ноги, лежал на диване с книгой в руке. Лица у обоих измученные, растерянные. Они иронизировали, дразнили друг друга, но не легко, а уж слишком весело, и потому казалось, что в доме у Авериных произошло несчастье. Однако Соколова почему-то не стала их прерывать ещё раз. Галин выход приближался.

Алёна собралась. Чтобы помочь себе, взмахнула сумочкой и, раскачивая её, вышла.

— «Мальчики, как дела?» — Алёна невольно повторила интонацию Лили. Глаза застилало, под ложечкой жгло: «Не могу! Не могу!» Но она интуитивно почувствовала, что, если сейчас не выдержит, не выстоит, будет куда хуже и уже не поднимешься, потащишь за собой всех…

Алёна резко отвернулась от Олега и, как если бы рассматривала себя в зеркало, проглотила ком в горле:

— «Сейчас еду в метро…» — звонко, хвастливо рассказывая, как загляделся на неё паренек в очках, она думала: «Только бы не зареветь!»

— «На тебя многие заглядываются», — сказал Олег — Андрей, и она услышала за этим: «Ну, помоги же, помоги!»

— «Да, удивительно», — ответила Алёна, и опять прозвучал Лилин голос, и слезы сдавили горло. Она подумала: «Не могу. Ну почему Анна Григорьевна не остановит, она же видит!»

— Не останавливаться, не останавливаться! Дальше! — жестко подстегнула Соколова.

— А тебе нравится? — спросил Олег — Андрей. — Ведь ты же хочешь?

Она повернулась и увидела его блестящие, ожидающие глаза.

— Конечно, — торопливо ответила Алёна. — Не волнуйся, Андрюшечка, у меня, кроме кудряшек, ладошки есть. Ты знаешь.

— Включайте Алексея, — подсказала Соколова.

Алёна понимала, что делает совсем не то, но она уже видела Олега и говорила с ним. Пусть не о том, о чем должны бы говорить Андрей и Галя, но все-таки она уже говорила сама, не слыша Лилиных интонаций.

— У Алексея грамматика хромает, — то есть: «Ему тоже тяжеленько», — сказал Олег.

— Да ну? Я думала, он всё на свете знает! — воскликнула Алёна, спрашивая: «Ах, и этому здоровенному типу я должна помогать?» — и поняла, что приближается к Гале, к её желанию уколоть Алексея.

— Дальше! — одобрительно бросила Соколова.

Только когда Алёна осталась вдвоем с Мишей — Алексеем и задорно, колко, по-Галиному, приказала: «Ну, развлекай», — Соколова остановила сцену и заставила начать её снова.

Не давая ни на секунду отвлечься, Анна Григорьевна подбрасывала неожиданные мысли, подсказывала новые и новые повороты действия, изменяла мизансцены, неотступно направляла их поиски. И все дальше уводила Алёну от Лили. Алёна почти физически ощущала, как держит, поворачивает, увлекает за собой Соколова. Седьмым или двадцатым, особым актёрским чувством улавливала свои и чужие находки, понимала, что сцена строится.

Соколова кончила репетицию внезапно, напомнила, как обычно:

— Завтра в десять, — и быстро ушла, уже на ходу объясняя Мише ошибки в последней сцене.

— Агеша потрясает, — сказал Олег, глядя на закрывшуюся за ними дверь, хотел что-то сказать, но только широко взмахнул тонкими мальчишескими руками. — Просто потрясает!

Алёна была не меньше его поражена. Этот день показался ей ненастоящим. Будто его до отказа набили, беспорядочно нашвыряв несовместимые события, враждебные друг другу чувства, мысли. Непомерно разбухнув, день этот вылетел из ряда других и утащил её за собой. И вот ей бросили спасательный круг. Единственное, что давало сейчас право жить, пить, есть, дышать, любить и позволяло ощущать Лилю рядом с собой, — работа.

Они спустились по широкой белой лестнице молча. Работа кончилась, и говорить стало трудно. Алёна хотела выйти с Олегом на улицу, но её зазнобило от вечерней свежести, от усталости. Она пошла в гардеробную взять свою вязаную кофточку. В изогнутом коридорчике полуподвала было темно, но впереди брезжил свет — значит, тетя Лиза ещё не ушла.

Алёне показалось, что в гардеробной кто-то тяжело, прерывисто дышит, и тут же она услышала:

— Водички принесу, Анна Григорьевна, а? — спрашивала тетя Лиза. — Может, капли какие взять в общежитии?

Алёна застыла.

— Не надо. Я сейчас, — ответил срывающийся, совсем незнакомый голос.

Алёна хотела броситься туда, но что-то удерживало.

— Может, они бы денек-другой и без вас? — сказала тетя Лиза. — Самостоятельно бы?..

— Что вы, Лизавета Мартыновна… Им же труднее… — Голос дрожал и прерывался, Алёна узнавала его. — Разве они справятся?

— Ну и оне бы денек отдохнули…

— Тогда их и ложкой не соберёшь. А до просмотра чуть больше недели. Ребята совсем растерялись… На Лену… страшно смотреть… — Анна Григорьевна не договорила.

— Может, водички-то принесть? Холодненькой?

— Нет, нет, — тихо ответила Анна Григорьевна, вздохнула глубоко несколько раз и заговорила спокойнее: — Спасибо, Лизавета Мартыновна. И простите, что вас растревожила. Не с кем поплакать мне — вы же знаете… И муж… и сын… Простите, не буду больше. Спасибо, друг вы мой золотой. Устала, будто камни ворочала. Если завтра утром не рассыплются мои ребятки, вечером оставлю одних репетировать. Внуки на даче брошены. Анюта звонила сегодня: «Не волнуйся, бабуля, у нас порядок: с хозяйкой полное взаимопонимание».

— Анюта уж большая, — с легким смехом заметила тетя Лиза, — и самостоятельная она у вас.

— А всё-таки беспокойно.

— И Павлуша не озорник…

Неслышными шагами, лепясь по стене, Алёна торопливо покинула коридорчик.

Наутро начинать сцену было почти так же трудно, как накануне вечером. И Анна Григорьевна не уехала к внукам ни на другой, ни на третий день…

— Ребятишечки, чай пить! — позвала Зина. — Пошли скорее чайку горяченького!

Посредине купе, как мост, перекинутый с одного сиденья на другое, стоял большой Глашин чемодан. Выкладывали на него свои продовольственные припасы. Не было только Маринки с Мишей.

— А семейная ячейка сепаратно? — спросила Алёна.

— Прекрасная Елена, не будь идеалистом, — провозгласил Джек. — Потомки чеховской Наташи, к сожалению, произрастают и в наше время.

— К сожалению, и Солёные произрастают; — заметила Глаша, — без удобрений и без подкормки.

— Ну, подкормки-то хватает, — растерянно возразил Женя, следивший, как она аккуратно разворачивала плавленые сырки.

У Жени все получалось с каким-то неожиданным подтекстом, и все рассмеялись.

— Да нет! Да я же — про волны разных длиннот…

— Поняли, поняли!

— Подкармливайся-ка лучше сыром!

Чай пили долго. В тесноте Глаша облила Джека чаем, Женя по ошибке съел Зинин бутерброд, исчез Глашин сахар — оказалось, что на нем сидит Олег. Пожилая проводница то и дело останавливалась возле их купе, охотно наливала им чай. С любопытством косились на них проходившие по коридору пассажиры.

«Вот и без Лили едем, — подумала Алёна с горечью. — А всего две недели прошло. Затихнет ли когда-нибудь горькое чувство потери? Как много ещё надо понять!..»

— До чего же меня, братцы, эта самая целина привлекает, — хозяйственно убирая оставшуюся еду, заговорила Глаша. — И вообще Сибирь…

— Всё могу рассказать в деталях, — прервал её Джек. — Будем ходить всё время грязные, жрать пшено без масла и спать вповалку, на соломе… с блохами.

— Ой, засохни! — застонала Зина.

Олег взмахнул перед носом Джека:

— Привет от чеховской Наташи на короткой волне!

— И чего ж ты тогда поехал? — дожёвывая бутерброд, недоуменно спросил Женя.

— Образ мышления у вас… — Джек повертел пальцем у виска и перешёл в нападение. — Да мой, извините за выражение, патриотический порыв куда ценнее. Вы же на всё через розовые очки глядите: «Ах, целина!» А я знаю трудности…

— Врёшь! — оборвала Алёна, отстраняясь от него: она вдруг сообразила, почему Джек так ретиво добивался, чтоб его включили в бригаду, с удивительной покладистостью соглашался на любую роль, и её разбирала злость. — Твой патриотизм — на коммерческой подкладке. У тебя же родители, драгоценный мой, — агрономы со сказочной алтайской целины! Бесплатная дорога к родным — раз! — Она загнула палец. — Суточные — два! — загнула второй. — Зарабатывание авторитета на «общественном поприще» — три!

— А сама-то ведь тоже за шапкой едешь! — попробовал отшутиться Джек, но Алёна не дала ему:

— Нечего, нечего выкручиваться. Я тебя давно расшифровала!

Она вспомнила, как на собрании, когда обсуждался состав целинной бригады, Соколова задала Джеку вопрос, которого никому другому не задавала:

— Вы, Яша (она никогда не называла его Джеком!), понимаете, что это не увеселительная прогулка и даже не туристский поход?

Он ответил обиженно и даже чуть возмущенно:

— Я же, Анна Григорьевна, те места знаю. Сознательнее других иду на трудности.

Соколова чуть-чуть усмехнулась:

— Ну, хорошо, коли так.

— Имей в виду, — продолжала Алёна, — будешь злопыхать — отправим тебя к папе с мамой!

— «Точно», «железно», «колоссально», — выпалил Олег любимые словечки «Джекей-клуба».

— Полжизни отдал бы за то, чтобы посмотреть, как бы вы без меня обошлись! — зло и весело воскликнул Джек. — Ахова можешь играть, конечно, ты, прекрасная… — он обнял Алёну.

Она больно ударила его по руке.

Спать улеглись поздно. Уже давно затихли внизу Глаша и Зина. Олег на верхней полке, напротив Алёны, стал мерно посапывать.

Алёна отвела занавеску и смотрела в бурлящую за окном темноту, где проплывали одинокие огни и созвездия поселков.

Вот и пришла любовь. Не так, как представляла себе Алёна. И совсем непохожая на детскую выдумку с Митрофаном Николаевичем. Глеб любит её. Любит. Какое слово необъятное.

Прощаясь на вокзале, Глеб только руку поцеловал… Удивительно деликатный, вообще такой хороший, что даже страшно иногда. Внимательный, заботливый, добрый, умеет помочь, успокоить. А ведь в душе вовсе не спокойный. Сдержанный немыслимо. А засмеётся — так уж весь нараспашку! Только смеётся редко. Первый, кому она позволила… Позволила! — сама целовала его. Самый близкий… Пусть ничего ещё не сказано — всё равно. Хочется, чтоб он был рядом. Глеб, Глебка, Глебушка. Хорошо, хорошо, что он существует…

Глава четырнадцатая. Боевое крещение

Баянист на улице лихо, с оттяжками и ударами, наяривал падеспань. Слышались гудки, урчанье и грохот подъезжавших машин, гул голосов становился гуще и гуще — это прибывали из совхозов и с полевых станов зрители. Сколько же народу!

Дрожащими пальцами Алёна растирала на лице общий тон. Пальцы не слушались, обветренная, обожжённая солнцем, кожа не принимала грим.

— Ничего не получается с гримом! — отчаянно воскликнула Алёна и, защитившись зеркальцем от слепящего света фары, посмотрела на Олега.

Он то и дело прикладывал к лицу тряпку, но сквозь грим снова проступали бисеринки пота.

Олег сидел на ящике в углу длинного сарая — ремонтных мастерских МТС, превращённых в «концертный зал». Сценой служили три грузовика, поставленные в ряд задними колёсами к публике. Радиаторы машин находились за «сценой». На них разложили костюмы и реквизит, а под ослепительным светом фар гримировались артисты.

— Без паники, Алёна! Сейчас кончу и помогу, — произнес Олег с наигранной бодростью и добавил мрачно: — Если сам не превращусь в тушёную говядину.

Температура за кулисами становилась невыносимой: дверь на улицу пришлось закрыть — там толпились зрители. Фары не только ослепляли, но и дышали жаром, а отодвинуться было некуда.

— А кто сказал, что Галина не может быть смуглой? — чуть не плача, неизвестно кому возразила Алёна. — К черту! — Она со злостью принялась стирать вазелином грим.

— Валяй. Посильнее попудришься. И мне бы так надо. — Олег с завистью глянул на неё. Вдруг он поёжился, словно от холода: — Сколько же там народищу!

Вот он наступил, первый концерт, первая встреча с настоящими зрителями. Зрители уже здесь, совсем близко, через несколько минут займут места…

Гул вокруг заглушал голоса Глаши и ребят. Уже совсем готовые, в гриме и костюмах, они ушли на «сцену» проверить реквизит, выходы. Начиналась программа с чеховского «Предложения».

Первое выступление… Алёна мечтала о нем ещё с Лилей, думала всю дорогу в поезде и сегодня, в кузове трехтонки, доставившей их из города в МТС.

С утра под обжигающим степным солнцем, на жарком ветру у Алёны стыли от волнения руки. Внимание раздваивалось. Она всё видела, слышала, участвовала в разговорах, но при этом тревожно вспоминала свои внутренние монологи, «киноленты» видений, созданные для роли Галины, повторяла отрывок из «Хождения по мукам» и стихи. Она старалась, чтоб впечатления реальной жизни не мешали работе, чтоб они шли по поверхности сознания, ведь удавалось же ей прежде сосредоточиться и работать в троллейбусе, на улице, в столовке — при любом шуме и сутолоке. А сейчас ничего не выходило — всё отвлекало: степной простор и «ленточный бор», каких, оказывается, больше нигде на земле и нет, солнце, солнце на синем по-южному, а не на голубом северном небе. А люди? И Алёне пришлось оставить попытки заниматься ролью. «Ничего, успею, — утешала она себя. — Здесь всё интересно, всё пригодится в будущем». Но тревога за первое выступление нет-нет да и охватывала ознобом.

Степная МТС расположилась на невысоком холме, похожем на горбушку хлеба. Одна сторона обрывалась круто, по пологим склонам сбегали тропинки и автомобильная дорога. Вдоль пологого склона выстроились в два ряда жилые домики — все одинаковые, белые, как на Украине, под красными крышами. И даже подсолнухи, как на Украине, желтели перед хатами. Только вместо пышных садочков лишь три-четыре молоденьких деревца покачивались в палисадниках. Над обрывом вытянулись большие сараеобразные постройки — мастерские МТС. Возле одного из сараев и остановился их грузовик.

— Милости прошу до нас, гости дорогие! — В широких, как ворота, дверях мастерской появился сутуловатый пожилой человек в выгоревшей тюбетейке, светлой рубашке и заправленном в сапоги безрукавном комбинезоне.

— Сходи, Сашко, за Данилой, — сказал он шоферу и, улыбаясь, оглядывая артистов с веселым интересом, приглашал: — Сгружайтесь, сгружайтесь. Всё сейчас вам будет. Помоетесь, пообедаете, отдохнёте. Всё будет. Познакомимся давайте, я уже старожил здесь, начальник цеха Гуменюк Иван Николаевич. У нас эмтээс старинная, только вот расширяемся для целины. Люди новые к нам приехали… А вот знакомьтесь: это наш Данила, по прозванию «универсал»… Потому что он какую хочешь работу зараз за глотку хватает — такой ко всему талант…

Данила-«универсал», глядя в землю, сказал простуженным басом:

— Артистического таланта нет. — Приподнял кепку, из-под которой рассыпался по лбу черный чуб. — Здравствуйте. Кто ж у вас тут главный?

Он ушел с Мишей осматривать помещение для концерта. Алёна глядела ему вслед: «Вот ничего не сделал человек, ничего не сказал особенного, и некрасивый, а какой-то…»

— Занятный парень, — будто продолжая её мысль, заметил Олег. — Обаяние какое-то…

Шефство над девушками приняла жена Гуменюка Оксана Петровна, моложавая разговорчивая украинка — шеф-повар местной столовой. Ребята умылись, переоделись, девушки тут же простирнули свою летнюю амуницию.

— За полчаса просохнет, — приговаривала Оксана Петровна. — Солнышко у нас в краю доброе. Я сама с-под Переяслава, в войну с тремя малыми сюда заехала — муж на фронте был. Все мне чужое показалось. А как солнышко весной припекло… Через это солнце мы и остались. Вешайте, вешайте так прямо на перильце. И зараз обедать.

В столовой стены, клеёнки на столах и даже косынки у официанток были нежно-голубого цвета.

— Ехали на целину, а попали на небеса, — сострил Женя.

Алёне обед понравился: и молочный пшенный суп, и гуляш с пшенной кашей. её даже не задело, что Джек торжествующе бросил:

— Начинается «пшенная эпопея»!

Чем ближе к началу концерта, тем сильнеё разбирала её тревога: надо, обязательно надо все проверить, не клочьями, а подряд, целиком. Только бы не растерять, не расплескать то, что добыто нечеловеческим напряжением в самые тяжелые дни… Алёне всё больше хотелось остаться одной хоть на какое-то время. Вместе с Зиной они перегладили все концертные костюмы, потом заглянули в мастерские, где Миша, Олег и Женя с Данилой-«универсалом» и ещё какими-то парнями устанавливали грузовики — готовили «сцену».

— Пойдем побродим, — предложила Алёна, надеясь, что Зина, разморенная жарой, откажется, и тогда можно будет уйти одной.

— Пойдём, — охотно согласилась Зина. — В рощу.

В небольшой роще, по-местному в колке, под тенью берёз у пышно цветущего шиповника Глаша с Маринкой обмахивались веточками от комаров. За колком невдалеке, как голубое стекло среди степи, лежало круглое озерко. Разморенным жарой девушкам расхотелось тащиться по открытому полю под солнцем, и Алёна с радостью пошла одна.

Сколько ни напрягала Алёна зрение, она не могла различить в дрожащем от зноя воздухе, где сходились необъятное небо и необъятная земля. Горячий ветер шумел в ушах, трепал волосы и платье, обжигал тело. По обе стороны тропинки, ведущей к озеру, сохла свежескошенная трава. Душистый воздух казался вязким. Она взяла пучок привядшей травы и поднесла к лицу. Пахнуло мёдом.

Узкие дощатые мостки обрывались над чистой от осоки, прозрачной, зеленоватой вблизи водой. Алёна оглянулась — никого, скинула платье и вытянулась на горячих досках. Вот оно — настоящее солнце. Она словно купалась, подставляя тело обливающему жару. Вода дышала свежестью, трава пахла так горько, остро, нежно — ох, до чего хорошо! А ветер-то, ветер как вольно гуляет! А небо какое синее, густое…

Но разве за этим она сюда пришла? С ума спятила — распустилась, разлеглась, а уже так мало времени осталось! Алёна свесила в воду руки, смочила их до плеч, обрызгала лицо, надела платье и принялась за работу.

Не давая себе отвлечься, она от начала до конца прогнала сцены Галины, потом отрывок из «Хождения по мукам» и стихи. Она успокоилась, когда ощутила уже знакомую душевную лёгкость и силу, похожую на состояние после хорошей разминки: послушны все мышцы, и кажется, всё можешь. Лиля называла это ощущением «боевой готовности». Лиля… Откуда было у неё равнодушие к удачам — неудачам, успеху — провалу? Она ведь вовсе не страдала самоуверенностью. Но когда, бывало, перед экзаменами все тряслись от страха, она, словно бы с недоумением, спрашивала: «Разве это отразится на международном положении?» Конечно, Лилька любила подразнить. Как много ещё надо думать, чтобы понять её!

Алёна услышала позади голоса: будто в золотистом дыму, плыли от колка к озеру темные фигурки. Они приближались, перекликаясь и смеясь. Алёна поднялась и пошла к берегу, чтоб не мешать, не путаться на узких мостках, и ступила на землю, когда самые быстроногие девчата уже подбежали к доскам.

— Здравствуйте, — сказала она, вдруг оробев.

— Здравствуйте, здравствуйте.

Девушки здоровались, с добродушным любопытством разглядывали её. Алёна почему-то почувствовала себя среди этих веселых ровесниц неловкой, скованной, как бывало на первых уроках актёрского мастерства. «Вот таким же дубьем и выйду вечером на сцену», — подумала она с тоской. И чтоб как-нибудь разрушить ощущение скованности, спросила:

— Кончили работу?

— Сегодня ради вашего концерта у нас полторы смены, а то по две вкалываем, — похвастала тоненькая девушка со светлой гривой перманентных кудрей.

— К уборочной технику готовим, — объяснила другая, черноглазая и круглолицая, в туго повязанной пестрой косынке.

— А вы уже отдохнули? Может, искупаетесь с нами? — дружелюбно спросила девушка постарше, рослая, с серьезными тёмно-синими глазами.

«Отдохнула? — с обидой подумала Алёна. — Ну, конечно, считают, что у нас работа лёгкая».

— Спасибо. Мне пора.

Действительно, было уже пора, но если б скоренько искупаться вместе с девушками, она бы не опоздала. И всё сразу стало бы проще: и девушки не казались бы чужими, и не мучил бы сейчас этот панический страх, не леденели бы, не дрожали руки.

Алёна одолела наконец грим и с удовольствием посмотрела на себя в зеркало. ещё на первом уроке грима преподаватель утешил её: «Ничего, курносая, из тебя и красавица и пугало без труда получаются. Удобное лицо для сцены». Пугалом быть ей пока не приходилось, а делать из себя красавицу она научилась и любила свое лицо в гриме — ну кому же не приятно быть красивым?

Раздался такой резкий и сильный звонок, что Алёна вздрогнула: «Первый!»

— Сейчас пустят зрителей, — сказала Глаша замороженным голосом, ткнула кусок ваты в Алёнину пудру, да так и застыла, глядя перед собой невидящими глазами. — Жарища — грим ползёт.

— Так ты попудрись! Или дай я подую. — Алёна заботливо напудрила Глашу. — Ну, чего ты?

Глаша, можно считать, опытная, много играла в самодеятельности, а тоже волнуется — что же будет? Что будет?

Говор и смех с улицы вдруг хлынул в зал — это открыли широкие двери, впустили зрителей. Из общего шума вырывались возгласы:

— Девушки, девушки, давайте сюда!

— Эй, Родька, займи нам лавочку.

— Тише, тише, уроните!

— Ближе к артистам!

— Ну чего ты? — повторила Алёна, и голос её прозвучал так жиденько, жалобно в нарастающем гуле.

С силой врезался в шум второй звонок.

— Ой, братцы родные, пожелайте «ни пуха»… — И Глаша неожиданно засмеялась с отчаянием человека, которому уже нечего терять.

— Ты где, Глафира? Идём! — Женя вынырнул из темноты и остановился, щурясь в свете фары.

— А Миша?

— Уже на сцене.

— Ни пуха ни пера, — одновременно, как заклинание, произнесли Алёна и Олег и не услышали традиционного «к черту»: раздался оглушительный треск, словно рушилось все здание.

Они замерли. Треск не прекращался, притихший в первое мгновение, гул голосов вспыхнул ещё сильнее, ещё веселее вырывались выкрики:

— Правильно, всем хочется попасть!

— Разбирай бойчее!

— Знай тамбовских!

— Что же там? — выдавил из себя Женя.

На кабину грузовика со сцены грудью навалилась Зина. Круглые черные глаза, казалось, готовы были выскочить от удивления и восторга.

— Что делается, ребятки! Стену разбирают! — сообщила она. — Противоположную стену разбирают, чтобы было видно тем, кто не попал в помещение!

Возле Зины внезапно появился Данила-«универсал».

— Товарищи артисты! — ручища с растопыренными пальцами протянулась к ним. — Пять минут задержки! Зрители не помещаются — тыщи, пожалуй, две набралось. Мы стену временно разбираем. Нельзя же: люди приехали и не увидят…

— Пожалуйста! Пожалуйста! Мы подождем, конечно! — хором ответили «товарищи артисты», удивлённые, смущённые, обрадованные.

— А помощь не нужна? — спросил Олег.

Данила только махнул рукой и сверкнул белозубой улыбкой.

— Народу хватает. Вмиг оборудуем… — Он пропал так же неожиданно, как появился.

Всё странно изменилось. Волнение не ушло, может быть, даже усилилось, но стало как-то теплее. Сколько людей собралось, чтоб их посмотреть…

Поднялись на сцену и прилипли к занавесу. Бригада получила в подарок от театра оперетты «списанный по амортизации» шелковый занавес. Приложив глаза к дырочкам в занавесе, каждый увидел длинный, переполненный народом зал, уходивший прямо в ночь.

— Братцы, что же это делается? — Глаша, улыбаясь, перебегала от одного к другому: дернула за рукав Олега, хлопнула по плечу Женю и, обняв Алёну, прижалась к ней. — Народищу-то! Соображаешь?

— «Невиданный подъем зрительских масс явился вдохновляющим моментом для молодых артистов», — с пафосом продекламировал Джек. — А что? Отличная фраза для заметки в местную прессу.

Никто не ответил Джеку, никто не хотел сейчас, перед самым началом концерта, затевать ссору. Глаша на ухо Алёне сказала с досадой:

— Всё ему надо оплевать!

— Лишние — со сцены! — скомандовал в эту минуту Миша. — Даём третий.

Под оглушительный третий звонок «лишние» бросились к «выходам» — по обе стороны сцены за кулисы вели шаткие ступеньки, составленные из ящиков.

Алёна забилась в угол, как бы отгороженный от остального закулисного пространства снопом света фары, и стала одеваться. За кулисами дышать стало легче, широкую, как ворота, дверь на улицу открыли, когда публика ушла в «зал». Алёна одевалась, поглядывала на бархатно-чёрное небо с яркими звездами и прислушивалась к тому, что происходило на сцене и в зале. Гул голосов вдруг перешёл в аплодисменты, и на спаде их зазвучал Зинин голос:

— Здравствуйте, дорогие друзья целинники! — начала она не особенно твердо, но быстро овладела собой, душевно и весело приветствовала зрителей, пожелала им доброго урожая, затем объявила «Предложение», назвала роли и исполнителей. Её проводили аплодисментами.

«Молодец Зинаида, — подумала Алёна, — это ведь трудно от своего лица, не в роли, так прямо разговаривать со зрителями. Воля у неё всё же…»

Заскрипел рывками раздёргиваемый занавес, наступила такая тишина, будто зал опустел.

— «Голубушка, кого я вижу! — заговорил Миша Чубуков, и Алёна, до тонкости знавшая все оттенки интонаций каждого из товарищей, услышала, что Мишук (сколько он играл в самодеятельности, и самый взрослый на курсе, даже на войне был!), Мишук тоже волнуется. — Как поживаете?» — спросил он.

Женя — Ломов успел только страдальческим голосом ответить: «Благодарю вас» — и в зале уже раздались смешки. «А вы как изволите поживать?» — тяжело, со вздохом, похожим на всхлипывание, выговорил Женя. Смех стал гуще.

«Ну, Жека пойдет на „ура“. Это ясно, — подумала Алёна, радуясь. — Даже просмотровая комиссия, так называемые „каменные гости“, хохотали до слез. Как-то нас примут?»

Она отлично знала и словно бы видела всё, что происходило сейчас на сцене (сколько репетиций прошло на её глазах!). Вот Женя — Ломов говорит: «Видите ли, в чём дело» — и роняет белую перчатку, торопливо поднимает её, сует в карман, но мимо и, не заметив, что перчатка опять упала, продолжает говорить. Вот он дошел до слов: «… всегда вы, так сказать…» и вдруг увидел перчатку на полу, испуганно схватился за карман — пусто! ещё торопливее, чем в первый раз, он поднимает перчатку и объясняет неловкость: «…но я, простите, волнуюсь. Я выпью воды, уважаемый Степан Степаныч».

Алёна слышала, как зал отзывался на каждое слово и каждое движение Ломова — Жени, смех становился дружнее, громче.

— «Видите ли, Уважай Степаныч… — сказал Женя умоляющим тоном. Зрительный зал грохнул. — Виноват, Степан Уважаемый…» — с отчаянием поправился он, и смех раскатился мощной волной.

— Поиграй-ка после него, — раздраженно усмехаясь, пробормотал Джек. Сидя спиной к Алёне, он гримировался в свете фары.

— Не тебе страдать после него. — Олег стоял в проеме раскрытой двери и дымил папиросой, отгоняя комаров. Он дунул в затылок Джека струёй дыма и добавил: — Ты сможешь даже слегка загореть в лучах Женькиного блеска.

— Колоссальная острота!

— Каков объект — такова и острота.

— Или по автору — и произведение.

Алёна не стала слушать обычную пикировку: смех в зале ежеминутно обрушивался на Женю, она почувствовала, что Женя растерялся. Стараясь перекрыть смех, он всё повышал и повышал голос. Вот Чубуков — Миша ушёл со сцены. В зале совсем тихо — насторожились, ждут. Сейчас Женя начнет монолог Ломова — он сделан у него так тонко, остро…

— «Холодно…» — сказал Женя, и, как всегда, в этой реплике, казалось, прозвучал панический вопрос: «Умираю?»

Дружно и оглушительно ответил ему зал. А Женька (надо же быть таким дурнем!) куда торо́пится? Наскакивая на смех, он говорит все громче и громче.

— Видали кретина? — с тревогой прошептал Миша. — Куда его несёт? Ну что бы переждать смех, а он жмёт со страшной силой!

Женя, будто самым главным для него было перекричать смеющийся зал, уже орал не своим голосом. Алёна не узнавала знакомых слов, они теряли настоящий смысл, все звучало неестественно, грубо. Но Женя (Алёна знала это) обладал удивительным обаянием, и зритель, с первой минуты полюбивший его, теперь уже всему верил и восхищался всем, что бы он ни делал. Зал смеялся все веселее, Женя орал все исступленнее.

«Что же будет, когда начнется ссора? Что будет с Женькой, когда Ломов по ходу пьесы должен кричать? — испуганно соображала Алёна. — Ох, слышала бы Анна Григорьевна!»

За кулисами воцарилась мрачная тишина, все слушали, изредка у кого-нибудь вырывалось:

— И это Чехов!

— Он же сорвет голос.

— Как его одернуть?

— Я скажу Глаше, — Алёна быстро пробралась по ящикам к выходу на сцену. Женя прокричал: «У меня в боку опять — дёрг». И Глаша, услыхав реплику, пошла.

Наталья Степановна заговорила с Ломовым так мягко, певуче, приветливо, но Ломов (негодяй Женька!), будто на площади, перед строем солдат, рявкнул:

— «Здравствуйте, уважаемая Наталья Степановна!»

Это было невероятно глупо, но, конечно, очень смешно. Особо восторженная часть зрителей заливалась, стучала, хлопала, и Алёна с отчаянием подумала, что это позор: вместо Чехова — какая-то клоунада… Она осторожно выглянула из-за щита.

Глаша — Наталья Степановна, застыв, с недоумением смотрела на Ломова — Женьку. И вдруг, когда смех затих (умница Глаша!), она сказала, правда, не чеховские, но самые необходимые сейчас слова:

— Что это вы так ужасно кричите, Иван Васильевич?

Женя понял, слава богу, понял! Он ответил, тоже не по пьесе, но тихо и со смущением:

— Виноват, уважаемая Наталья Степановна.

Алёна, не веря ушам и глазам, с восхищением следила, как ловко Глаша то жестом, то укоризненным возгласом «Иван Васильевич!» укрощала Женины попытки перекричать смех тысячного зала.

«Предложение» пошло совсем необычно, однако удивительно ладно, искренне. И, казалось, восторги зала не только перестали мешать, а, наоборот, помогали ходу действия. «Ну, Глафира, да ты просто гений!»

Вот уже начался спор о знаменитых Воловьих Лужках. Всё идет хорошо. Просто великолепно! Женя держится. Держится. Но как хохочут зрители — ай да Жека! Сейчас он закричит, но это уже по Чехову…

— «Воловьи Лужки мои!» — крикнул Женя, сорвавшись на петушиный крик.

— Посадил-таки голос, балда, — встревоженно шепнул Алёне Миша, проходя на сцену.

Да, Женька явно хрипит. Опять беда. Ведь ему ещё играть «Не всё коту масленица» — большой отрывок. Алёна проворно пробирается за кулисы, там же идет экстренное «производсовещание».

— Ну, пусть пососет ментол, это же помогает! — одними губами говорит Зина, держа на ладони коробку с драже.

— Да не успеет, пауза малюсенькая, — раздраженно шипит Джек.

— Ну, выплюнет перед выходом. — Олег берет у Зины коробочку и скрывается за радиатором по другую сторону сцены, куда сейчас должен выйти Женя.

Диалог Миши и Глаши идет отлично и принимается отлично — молодцы! Новый выход Жени зал встречает бурей. Женя уже не кричит, бедняга совсем охрип. А играет всё-таки здорово.

«Ох, а я-то как буду?» — с тоской спрашивала себя Алёна. Она уже совсем готова, но сейчас ещё предстоит трансформационный трюк: кончится «Предложение», и Мишка должен мгновенно преобразиться из старика Чубукова в восемнадцатилетнего Алексея. Все готовятся. Вот и Марина появилась с наглаженной рубашкой для Алексея… Другому она бы не помогла, но за собственного мужа — мещанка — в огонь и в воду!

На сцене и в зале все шумнее. «Предложение» благополучно идёт к концу. Женькин голос хоть и хрипло, но звучит. Вот Миша — Чубуков громогласно приказывает: «Шампанского! Шампанского!»

Занавес задёрнут. Плеск аплодисментов, смех, стук, возгласы…

Миша срывает на ходу усы и парик. Олег помогает ему снять пиджак, рубашку, толщинку. Алёна в это время густо намазывает вазелином потное Мишино лицо.

Публика весело шумит, по взрывам аплодисментов слышно, когда артисты выходят кланяться…

— Это неправильно, что поклоны без тебя, — обиженно замечает Маринка.

Ей никто не отвечает. Миша в одних трусах свирепо стирает с лица грим: все стоят вокруг, готовые помогать.

— Мое мнение, что после Чехова нельзя играть «В добрый час!», — все так же ревниво говорит Маринка. — Публика исхохоталась, а тут ей — лирику.

— Скажи, чтоб ещё покланялись, потянули, — нервно обращается Миша к Алёне. — Ужас, жара чертова! Вытрите кто-нибудь спину — взмокла!

Сцена обставлена. Алёна прошлась по ней, всё осмотрела, проверила. За кулисами Миша уже натягивает брюки, а Олег пудрит его.

Над кабиной появилась озабоченная Зина:

— Можно объявлять?

— Валяй, только подлиннее, — разрешил Миша.

У Алёны заледенело в груди. До сих пор она всё время была чем-то занята, беспокоилась о других, теперь — за неё… В последний раз она оглядела себя — последний раз попудрилась, взяла сумочку.

— Сейчас мы вам сыграем две сцены из пьесы Виктора Розова «В добрый час!», — четко и звонко начала Зина.

Алёна влезла на ящик и встала у выхода. На противоположной стороне сцены у занавеса стоял Данила-«универсал». Он внимательно смотрел на неё и, встретясь глазами, одобрительно улыбнулся и подмигнул. С той же стороны на сцену поднялись Олег и Миша. У выхода в полутьме мелькнуло растерянное, с расплывшимся гримом лицо Жени. «Как-то у него с голосом?»

— …Галя Давыдова — Елена Строганова, — донеслось со сцены.

Алёна облизала пересохшие губы.

— Не волнуйся, публика чу́дная, — зашептала Глаша. — Выглядишь здорово. Ни пуха тебе…

— К черту!

— Ни пуха ни пера! — зашептала Зина, спускаясь за кулисы.

— К черту, — Алёна сжала её теплую руку.

«Неужели всю жизнь всегда вот так леденеть, умирать от страха, как на первом экзамене?..»

— Вот уж за кого ни капли не волнуюсь, — где-то в глубине, за радиатором, зашипел Джек, — у Елены обаяние бешеное.

«Ой, может, и вправду?» — мелькнуло у неё в голове, и в эту минуту закряхтел занавес.

Тихо в зале, тихо на сцене. Прошуршала страница, перевернутая Олегом — Андреем.

— «У тебя нет такого ощущения, что мозга под мозгу подворачивается?»

«Начали, — стукнуло сердце Алёны. — Хорошо. Олежка сам такой — без тормозов, настоящий Андрей. Все идет хорошо. Ох, кажется, Мишка тянет. Скучный же он в этой роли, ещё Лиля говорила… — В зале кто-то кашлянул. — Случайно? Ой, закашляли!»

Зина прижалась сзади к Алёне, с беспокойством, еле слышно спросила:

— Рассусоливает?

Алёна кивнула в ответ.

— «Подожди, Галина придёт, куда-нибудь съездим», — сказал Андрей — Олег.

Зрители опять затихли. Даже смешок прошел после слова Алексея: «Отобью».

Вот уже совсем близко выход Галины. Мишка опять словно воз везёт.

— Покрепче возьми темпоритм, — озабоченно посоветовала Алёне Зина.

Алёна только плечами пожала: рада бы!.. Она привычно взмахнула сумочкой и двинулась на сцену.

— «Мальчики, как дела?»

Мгновение, ослепленная прожектором, она ничего не видела, но слышала обострившуюся тишину и всем телом ощущала, с каким вниманием устремились на неё тысячи глаз.

— Ух ты какая! — смачно и озорно протянул трескучий тенор из дальнего ряда.

— Подходящая, — поддержал другой голос.

Их оборвали, снова тишина. Олег — Андрей восхищенно говорит: «Ты сегодня шик, блеск, нарядная!»

И Алёна — Галя, осматривая себя в зеркале, начинает рассказывать, как загляделся на неё «бледный, в очках — типичный отличник». её хорошо слушают и верят, что на неё можно заглядеться, она понимает, что верят. Она же под гримом красивая и, может быть, правда обаяние? Становится легче. Голос звенит и переливается, тело свободно, до чего же радостно чувствовать себя красивой, всем нравиться. Всё делается легко, всё тебе позволено, и всё выходит по-новому, даже внутренние монологи меняются!

Андрей ушел, Галя осталась вдвоем с Алексеем.

— «Ну, развлекай!» — почему-то прикрикнула она, и это показалось ей удачно, и она хлопнула Алексея по плечу и встала перед ним, показывая, какая она.

— Хваткая! — одобрительно заметил кто-то в зале.

Миша — Алексей стал отвечать хмуро, и Алёне показалось, что внимание зала ослабевает.

— «Во-первых, я хорошенькая…» — при этих словах ей почему-то понравилось притопнуть, и она была уверена, что это хорошо. Миша — Алексей говорил с ней тоже по-новому, но как-то грубо (нет, отвратительно он играет эту роль!). Алёна — ей всё было легко сейчас, — чтобы смягчить его грубость, засмеялась. Смех лился удивительно звонко. Мишка уже не мешал ей, она неслась, как под парусом. А вот Мишка, слава богу, уходит, и сейчас любимый разговор с Олегом — Андреём…

— «Что тут делали?» — спросил он.

— «Подумаешь, какой классный наставник выискался!» — И Алёна неожиданно для себя опять засмеялась.

— «Кто?» — почему-то сердито воскликнул Олег.

— «Твой двоюродный». — Алёна снова засмеялась, заметила недоумение в глазах Олега, подумала: — «С чего это я?» — но её уже «занесло», и она продолжала посмеиваться, чувствуя, что разговор идет необычно… То ли хорошо, то ли плохо? Не поймёшь… И она вдруг рассердилась, раскричалась и обрадовалась выходу Алексея: это уже конец первой сцены.

— «Поехали в Химки купаться!» — сказал Олег — Андрей.

Пополз, будто хрюкая, занавес, заплескались аплодисменты. Может быть, всё хорошо?

Молниеносно меняется реквизит, убираются книги и тетради, Глаша с Женей выносят чайный прибор, Зина перед занавесом неторопливо поясняет содержание этих сцен из разных актов.

Алёна с Олегом расставляют чашки. Он не глядит на неё, лицо злое, на нём всегда всё сразу отпечатывается. На Алёну накатывается беспокойство, она вдруг чувствует, что неблагополучна её Галина.

— У меня… в норме? — робко спрашивает она.

— Сильва-Марица, «смотрите здесь», — возмущенно фыркает Олег. — Нахально хохочешь… И ногами… В чужой квартире… — Взглянув в глаза, он внезапно пугается: — Нет, ничего страшного… Не скисай…

Из-за занавеса за кулисы пробегает Зина, и занавес открывается.

Кажется, что тысячи глаз смотрят теперь осуждающе. Алёна уже не сомневается: играла позорно плохо. «Не надо навязываться зрителю, демонстрировать себя, даже если вы очаровательны» — как можно было забыть эти слова! Как смела завалить Лилину роль!

«Нет, только не думать о постороннем», — приказывает себе Алёна, стараясь побороть слезы и неприятные мысли. Первые реплики она проговаривает механически. Овладеть действием ей помогает Олег — за грубоватыми шутками Андрея она чувствует его желание загладить обиду, ободрить её. Алёна спорит с ним, как Галя, отстаивая свое право тревожиться, огорчаться:

— «Он не только равнодушен… но иногда просто груб».

В словах Андрея: «Он мне сказал, что отобьет тебя у меня» — Алёна слышит, что Олег успокаивает её, он словно говорит — все в норме, не скисай!

Она благодарно целует его, но ни за что больше не даст себе занестись, чтобы опять шмякнуться — хватит. Да и нечего ещё радоваться, может, Олег — Андрей ошибся?

Миша играет эту сцену лучше первой, с ним стало удобнее… А может, это она сама?..

Аплодировали им долго и горячо. Но, выходя кланяться, Алёна не смела поднять глаз: не заслужила аплодисментов. И ничего не исправишь, хоть кричи всем: «Я играла отвратно, но я могу, я буду лучше!» Им-то какое дело? Они другого не увидят.

Спускаясь со сцены мимо Данилы-«универсала», она не удержалась:

— Жутко я играла сегодня?

Он посмотрел удивленно:

— Любовь — очень даже хорошо.

— А начало — отвратительно? — настаивала Алёна.

— Жизненной правды маловато вначале, — согласился Данила. — А уж любовь — хорошо! — и он подмигнул ей.

«Жизненной правды маловато» — деликатно сказано. Сильва-Марица, «смотрите здесь» — точнее. Ох, видела бы Анна Григорьевна! Алёна споткнулась о край ящика, чуть не упала и в эту минуту услышала грубый окрик Джека — Ахова: «Ты зачем?»

Она остановилась: «Как-то у Жени голос? Сипит, но звука хватает. И опять с первой его реплики смех… Не сказала Женьке „ни пуха“, не спросила: как голос? — свинья! Со своими переживаниями обо всем забыла — вот уж верно: центропуп вселенной».

Алёна протиснулась за кулисы. Там царила Маринка: второе отделение начиналось водевилем, и она одна сидела перед фарами, разложив возле себя на ящике свои вещи. Глаша, Зина и Олег, снимавший грим, стояли.

— Убери свои шмотки, центропуп, — раздраженно сказала Алёна. — Олегу тоже гримироваться.

Маринка поджала губы и переложила свои ленты и блузку на радиатор.

— Ты сама пока разгримируйся, Алёнка! — Олег взял её за плечи и, быстро шепнув: — Извини, — чмокнул в ухо.

— Успею, — сердито зашипела она, силой усаживая его на ящик.

— Миша говорил: «Завтра обсудим сегодняшний концерт», — с явным намеком заметила Маринка.

— А я без него знаю, что играла преподло, — заявила Алёна, и горечь вдруг прошла.

— Вторую сцену ты играла чудесно, — в один голос возразили Глаша с Зиной, и Зина спросила участливо:

— А что с тобой вначале случилось?

— Да что вас, атомом всех ударило? — вдруг вспылила Глаша. — «Что случилось?» Первый раз человек на публику вышел. «Что случилось?» Хватит, она сама разберётся. Принимают-то как — блеск! — перевела разговор Глаша, и все замолчали, слушая бушующий зал.

Алёна только сейчас поняла, какое счастье, что Миша решил выбросить из программы «Хождение по мукам». Не справиться ей с сольным выступлением после срыва в роли Галины. Дай бог дуэты с Зиной и частушки не завалить. И как это?.. Ведь всё проверила, повторила, сидя на озере. Сейчас, вспоминая, Алёна будто со стороны увидела свою сегодняшнюю Галину, слышала нарочитые интонации, излишне громогласный смех. Действительно, в чужой квартире… «Смотрите здесь»… Она с ужасом поняла, что из-за каких-то мелочей мог так измениться образ Гали! «Жуть! Ну почему?.. Ведь вышла не нахальная, сосредоточенная, и вдруг занесло. Ничего и никого по-настоящему не видела и не слышала. Опять „самопоказывание“! Ужас какой!» Думать было уже некогда.

Первое отделение кончилось настоящей бурей. Хотя голос у Жени сел, но он, осмелев, воспользовался своей хрипотой как средством ещё больше запугать дядюшку — Ахова и доиграл отрывок отлично. Растерявшись от счастья, он с идиотской улыбкой путался под ногами, мешал всем в тесном закулисном пространстве, пока Глаша не прикрикнула:

— Слушай, Ев-гениям тоже полагается снимать грим и костюм!

И вот уже Зина с Алёной стояли у выхода, совсем готовые к своему номеру, и осторожно, одним глазком, смотрели водевиль. Аудитория, разогретая первым отделением, отзывалась легко и благодарно, хотя водевиль шел явно слабее всего первого отделения. И текст был не ах! Да и в главной роли — девушки, изображающей то бабушку, то молочницу, чтобы проверить моральные качества двух своих женихов, — Маринка не блистала, хотя всё делала аккуратно. Алёна, сама готовившая эту роль, особенно отчетливо видела, что играет Марина неинтересно, однако, подавленная своей неудачей, молчала.

— Разве бы я так не сыграла? А танцую я лучше, — это сказала Зина.

Алёна недоумевающе посмотрела на неё:

— Конечно. Почему ж ты раньше помалкивала?

Круглые тёмные глазки заблестели:

— Маринку-то надо было брать…

Алёна взяла Зину под руку:

— Подумаем. Может быть, в очередь?

Когда формировалась целинная бригада и Валерий, ссылаясь на то, что ему необходимо лечиться и уже есть путёвка в Кисловодск, отказался войти в бригаду, все думали, что Зина тоже отправится в Кисловодск! Но она твердо заявила, что едет на целину, хотя прямой актёрской работы не получила, только пение и танец. После смерти Лили Зина даже не заикнулась о своем желании играть водевиль. Не заикнулась, чтобы не разлучать Мишу с Маринкой, — только сейчас Алёна поняла это. Уже на сцене, слушая баян, вступление к песне, Алёна обняла стоявшую рядом Зину и этим будто бы сказала: «Не робей, мы вместе».

— «В саду на качелях весною…» — тоненько повела Зина, и её резковатый, неплотный голос Алёна поддержала своим густым и мягким «…мой милый мне руку пожал…». Голоса словно обнялись и зазвучали согласно. Девушки пели, тоскуя о потерянной любви и радуясь тому, как чисто, точно и слитно вьются их голоса.

Публика заставила их пропеть весь их небогатый репертуар — четыре песни — и потом долго не хотела отпускать. У Алёны стало чуть яснее на душе.

Стремительный и страстный цыганский танец Зине и Олегу пришлось повторить — так настойчиво их вызывали. И сразу же, пока Миша пространно объявлял последний номер программы — частушки, задыхающуюся и сияющую Зину в мгновение ока переодели, обсушили и напудрили.

И вот уже четыре девушки, стоя в ряд, завели:

— «Девочки-конфеточки, орешеньки-подруженьки…»

Зрители отвечали на каждую частушку взрывами смеха, но особенный восторг вызвала «местная тематика» — бойко сочиненные Женей куплетики про Илюху-тракториста, который «борозду одну пропашет, отдыхать под кустик ляжет», и про агронома Людмилу, что «всех на севе победила перекрестным способом». Наконец Алёна, хитро поглядывая в публику, пропела:

Всё возьмёт талантом, силой Наш «универсал» Данила, Только к Лине-садоводу Не найдёт никак подходу, —

и пошла по кругу, начиная финальную кадриль. Из-за кулис вылетели Олег, Женя, Миша и Джек, и четыре пары лихо закружились в переплясе.

Раскинув руки, Алёна неслась навстречу лучам прожектора. Нога её ступила в пустоту — и Алёна полетела вниз. В зале ахнули. Но чьи-то руки на лету подхватили её и поставили на край сцены.

Все произошло в мгновение ока — на сцене один только Женя — Алёнин партнёр — и заметил её странное исчезновение, но не менее странное появление увидели все. И в то время как зал взорвался аплодисментами, танцоры чуть не повалились с ног от смеха.

Алёна успела присоединиться к последней фигуре кадрили и к дружному непреодолимому громкому хохоту. В нём словно разрешились все бесконечные волнения, трудности и радости этого дня.

Взмокшие, измученные, весёлые и благодарные, кланялись, и кланялись, и кланялись молодые актёры, а зал шумел, зрители кричали: «Спасибо!», «Оставайтесь у нас!», «Приезжайте ещё!»

Алёна всматривалась в лица, непонятно отчего подступали слёзы, и хотелось крикнуть в ответ: «Спасибо!»

Из зала на сцену по-молодому легко взобрался улыбающийся Гуменюк в украинской вышитой сорочке, пригладил усы и кашлянул.

— Позвольте мне от лица здесь присутствующих старожилов и новосёлов — полтавских, тамбовских, воронежских, великолуцких, а также по поручению нашей партийной и комсомольской организаций сказать вам доброе спасибо, молодые товарищи! Подождите плескать, подождите! — остановил Гуменюк и актёров и зрителей. — Доброе вам спасибо, хотя вы не народные и даже не заслуженные. Но, правду скажу, вы не хуже их: потому что очень стараетесь и от чистого сердца хотите людям дать отдых, и развлечение, и красивое чувство. Спасибо вам, славные дивчинки и хлопцы, играйте всегда так! А мы будем старательно и красиво растить людям хлеб!

Хлопали зрители, хлопали артисты, и ни тем, ни другим не хотелось расставаться.

Глава пятнадцатая. Люди, дороги, раздумья

Солнце уже поднялось, и ночной холод словно растворился в косых его лучах. Впереди — и справа и слева, сколько видно глазу — расстилались поля, поля, поля.

Гудрон кончился, теперь они ехали по «профилю» будущего шоссе. Маленький автобус — собственность местной филармонии — дребезжал, на выбоинах с грохотом и лязгом подпрыгивал, и все хватались за что попало, чтоб удержаться на своих местах. А Женя, кроме того, боролся с чемоданами, лежавшими рядом с ним на заднем сиденье. От тряски чемоданы медленно надвигались, а на ухабах с рыком, как злые псы, кидались на Женю.

— Ну и сибирские просторы, обалдеть! — в исступленном восторге и недоумении, глядя в окно, выкрикивал Женя.

— Неужели в твоем поэтическом лексиконе других слов нет?

— Слов? Да у меня, может, целая поэма рождается! — подпрыгнув на ухабе, ответил Женя.

— Когда обнародуешь?

— После сорокового.

— О-о-о!.. — разочарованно протянули девушки: сегодня предстоял хоть и юбилейный, но ещё только двадцатый концерт.

Только двадцатый! А кажется, так давно был тот, первый, когда от страха и волнения мутилось в голове.

Двадцатый! И все равно каждое выступление — будь оно двадцатым или сороковым — будет напряжённым и волнующим.

Надо работать «старательно и красиво». Эту заповедь внушали студентам с первых же занятий. Но чтобы работа стала красивой, старание и усилия не должны быть видны. Всё должно делаться точно и будто бы без труда — свободно, легко. А каким трудом даётся эта лёгкость и свобода! Сколько воли и напряженного внимания требует каждое выступление! И каждое приносит необыкновенные, ошеломляющие открытия.

Очень вредно сосредоточиваться на самом себе, надо жить для партнёра — этот мудрый совет Станиславского Алёна поняла по-настоящему, только отступив от него и пережив первые собственные неудачи. ещё она поняла, что нельзя слишком радоваться успеху, но нельзя и слишком огорчаться неудачами. Об этом же предостерегал великий французский актёр Тальма: «Не опьяняетесь рукоплесканиями, не приходите в отчаяние от свистков». Много известных истин открывали для себя заново Алёна и её товарищи, но, быть может, в их открытиях было и новое, никем не открытое прежде.

Казалось, опыт накапливается с каждым днём, и появляется уверенность в собственных силах. Но разве так просто привыкнуть к настоящему зрителю? Не к экзаменационной или просмотровой комиссии, которая не вмешается в действие громким замечанием, не прервет смехом или аплодисментами, а к живому, отзывчивому, горячему зрителю, участнику спектакля. Иной раз так повернёт он тебя, что собьёшься с дороги и с ужасом чувствуешь, что ничего ты ещё не знаешь и ничего не умеешь.

Что ни день — неожиданности. Каждый раз приходилось осваивать новую сценическую площадку. В настоящих залах клубов и Домов культуры они выступали три раза. Гораздо чаще им приходилось осваивать огромные зернохранилища, ожидающие урожая, мастерские МТС, навесы над токами и не ограниченные залы под небом, среди пшеничных и кукурузных полей, под жарким сибирским солнцем, на полевых станах.

Научились играть без занавеса, на шатких свежесколоченных подмостках и на «пятачке» — платформе пятитонок. Мгновенно перестраивали мизансцены, если вместо двух оказывался всего один выход на сцену. Терпели тучей налетавших комаров.

Случалось и другое: у Олега в чемодане растаял вазелин и испортил его «концертный» костюм. Женя потерял усы, Зина в танце сломала каблук, Джек опоздал на выход.

Каждый день обсуждали прошедший концерт, что-то репетировали, выправляли. От усталости и треволнений, от зноя и ветра похудели и почернели. Только Женя сохранил обычные габариты. «Жир на нём особенной плотности, — уверяла Глаша, — ничто его не берёт».

Сотни километров проехали они в поездах, грузовиках, автобусах и вездеходах всех мастей, чего только не испытали в дорогах, сколько синяков и шишек набили на ухабах. Ночевали в домах, вагончиках, палатках и просто под звёздным небом.

Позади автобуса так густо клубилась пыль, что не было никакой надежды разглядеть село, из которого только что выехали. А впереди двигалось новое грязно-бурое облако, оставляя за собой длинный, развевающийся хвост. Автобус нагонял его, и вот уже сквозь щели струйками просачивалась пыль.

— Обогнать бы, Виктор, — робко просила водителя Глаша. — Задохнёмся!

Виктор, шофер краевой филармонии, хитро подмигивал ей.

— Обогнать, говорите? А помирать нам с вами не рановато? Разве поймёшь — одна ли там машина или колонна. Да и на встречную в три мига напорешься, честное пионерское!

Встречные машины заливали мутными волнами пыли — она клубилась в автобусе, застила глаза, лезла в нос, хрустела на зубах.

«За все свои двадцать годков не видела столько, — писала Алёна Глебу, — природу описать невозможно, люди замечательные, а степь-то удивительно похожа на море.

Ярко-зеленые сенокосы сменяют тёмно-оливковые поля картофеля, желтоватые массивы пшеницы, бирюзовые овсы, и всё это на невиданных пространствах, а поселки и города встречаются, право, не чаще, чем в море суда».

Леса показались Алёне мощнее вологодских. Иртыш и Обь ни в чем не уступали Волге, которую она тоже впервые увидела под Ярославлем. А попутчик, строитель Красноярской ГЭС, рассказывал о полноводных сибирских реках так, что Алёне казалось, будто сама она видела, как набухают, как вздымаются они весной, как буйная паводковая вода бросает огромные, словно скалы, льдины, громоздит их одну на другую, распирает и крушит берега, сотрясает мосты.

Строитель этот понравился ей. Алёна, стоя у окна вагона, заинтересовалась разговором двух мужчин, покуривавших за её спиной.

— Вот честно, Петро, что тебя держит в Красноярске? — спросил один другого.

— Как что? Работа, — удивленно ответил Петро. Голос у него был «с петухами», как у мальчишки.

— А может, баба? — настаивал собеседник.

— Бедное у тебя, друг, воображение, — со смехом ответил Петро. — Баб-то везде хватает.

— У тебя и семья в Красноярске? — немного смутясь, спросил собеседник.

— Жена и двое пацанов, — подтвердил Петро.

— Так чего же ты дуришь? — возмутился собеседник. — Дикарь! Подъёмные я тебе устрою, за ежемесячные премии ручаюсь, я же знаю, какой ты работник.

Петро, совершенно в тон ему, продолжил:

— Я на твой завод не пойду.

— Хоть объяснишь, может? — с удивлением и досадой спросил собеседник.

Петро расхохотался.

— А ты все равно не поверишь. Люблю простор. Люблю природу. Люблю укрощать эти бешеные, разбойные реки. И хочу давать людям тепло, свет, всякое земное добро.

Алёна обернулась. Коренастый, загорелый, широколицый дядя в упор спросил её:

— Верно я говорю, девушка? Гидростроительство — это же на века?

Собеседник его ушел в свой вагон, а Петро, или Петр Сергеевич, коренной сибиряк, стал рассказывать Алёне о своем родном крае. Он говорил с такой страстью, описания его были так образны и точны, что, ступив на сибирскую землю, Алёна словно ощутила несметные, неиссякаемые богатства, лежавшие прямо у неё под ногами.

Поначалу всё на целине нравилось ей; встретили их по-доброму, и на всё она глядела, по выражению Джека, «розовыми глазами».

По-прежнему неизменно восхищала природа. Уходящие вдаль, навстречу краю неба, словно море, переливающиеся под ветром хлебные поля; жёлтым пламенем горящие подсолнухи; серебристые полосы ковыля и пахучей седой полыни; жёсткие пыльные солончаки; пойменные луга с необычайно высокими, сильными, яркими травами и невиданно крупными цветами ромашек, подмаренника, с зарослями шиповника, смородины, ивняка; плантации сахарной свеклы; величавые боры, где корабельные сосны поднимают в небо тяжелые раскидистые кроны; воздух густой, смолистый, а нога скользит по сухой прошлогодней хвое; сыроватые, похожие на вологодские, смешанные леса; прозрачные берёзовые колки в лощинах всхолмленной равнины и пышные фруктовые сады — всё восхищало.

Реки и речушки пересекали их пути. Разбросанные по степи, как разноцветные стекла, сверкали на солнце озера, большие и малые, пресные и солёные, пахнущие морем, с белесыми, будто заснеженными, берегами — всё было прекрасно.

По-прежнему, как желанных гостей, принимали молодых артистов зрители, собственный успех радовал Алёну — она даже иной раз соперничала с Женей. И всё-таки…

Автобус подбросило на выбоине, ещё раз, ещё и ещё, смех и возгласы покрыл грохот падающих чемоданов и отчаянно-веселый вопль Жени:

— Заживо погребаюсь!

Олег, сидевший рядом с Алёной, и Миша бросились выручать Женю. Джек (он один восседал позади Алёны) злорадно воскликнул:

— Дорожка — прямо в ад! А, Елена?

— Это лепесточки, овощи впереди! — с веселой угрозой отозвался шофёр.

— Я здесь впервые, но знаю, что район плохими дорогами славится, — как бы пояснил Арсений Михайлович и, едва заметно улыбаясь, добавил: — Но как говорят на Востоке: «Лучше плохая дорога, чем плохой спутник».

«Он, пожалуй, хороший спутник», — подумала Алёна.

Только вчера к ним в гостиницу договариваться о выезде в Верхнеполянский район пришел Арсений Михайлович. Он не походил на обычных администраторов, был мягок, сдержан, заботился, чтобы всё, вплоть до часа выезда, было удобно актёрам. Помогал разместиться в автобусе спокойно, без суеты.

С шофёром Виктором бригаде приходилось ездить уже не впервые, он всю дорогу развлекал их пространными монологами, причём рассуждать готов был на любую тему. И сейчас громогласно рассказывал:

— Сегодня что — не езда — санаторий, потому как вчера малость дождём сбрызнуло. А вот на прошлой неделе артистов возил — такая сушь и ветер, что днём с включенными фарами ехали, чистый кордебалет! — Это слово служило ему для выражения особо сильных чувств. — А уж весной и осенью, как раскиснут грунты, мы, шофёры, чистые великомученики. С этой дороги прямым сообщением надо бы в рай!

Вдоль дороги тянулась широкая полоса травы, посеревшей от зноя и пыли, за нею желтела до горизонта пшеница.

— Ну и раздолье для техники! — воскликнул Миша (он вырос в деревне, всё понимает). — Знай кати, не оглядывайся.

Желтое море плещется всё ближе, и вот уже почти у самого «профиля» заколыхалась низкорослая, негустая, с легким колосом пшеница.

— А хлебушек-то небогатенький, — заметил Миша, — и сорняков полно…

— Вы бы к нам прошлым летом приехали! — сказал Арсений Михайлович. — А нынче засуха. С середины мая до вчерашнего дня хоть бы капнуло. Да и вчера — это ведь не дождь — вон уж пыль-то какая.

Разговоры о нынешней засухе сопровождали их со дня приезда на целину.

— Нынче Украина с Кубанью нам нос-то утрут, — мрачно заметил Виктор. — Надо орошение налаживать. Ведь землица наша плодородная, кубанской не уступит. Лет тридцать без всякого удобрения роскошно родить может, а поухаживать за ней — износу не будет. А уж воды в наших реках — хоть все пустыни в мире, хоть самоё Сахару заливай. Весной, как хлынет солнце, снега кипят, ну, кордебалет! Сугробы у нас знаете какие? Этот вот самый автобус по маковку утонет, честное пионерское!

А солнце!

Вот и сейчас оно так припекало, что в автобусе — как в печке. Опустить бы стекла, да чертова пыль!..

— Интересно, хоть лицо успеем сполоснуть перед концертом, или, как вчера, — прямо с колес да на подмостки? — заворчал Джек.

— Ехал бы ты к… папе с мамой, — оборвала Алёна.

Не успел Джек съехидничать в ответ, как раздался лязг, грохот, все схватились за что попало. Автобус подбросило, что-то под ним заскрежетало, и, наклонясь вперед, он встал как вкопанный — только чемоданы ещё продолжали сыпаться на Женьку.

— У, черт, сели надолго! — зло выкрикнул Виктор и вслед за Арсением Михайловичем выскочил из машины.

Баянист, пожилой дядька, в любом положении ухитрявшийся вздремнуть, вдруг вскинулся спросонья, схватился за ремень баяна:

— Приехали?

В дверях показался Виктор — лицо его было безмятежно, движения, как всегда, неторопливы. Он небрежно бросил на сиденье клетчатую куртку.

— Слезайте, граждане, премия по безаварийности пока в кармане. Сели на кардан, — сообщил он, доставая лопату.

Виктор ловко орудовал лопатой, откапывая засевший в грунте кардан. Возле него, заглядывая под машину, стоял Олег. Он нетерпеливо переступал с ноги на ногу и, как мальчишка, канючил:

— Дай я. Ты же устал. Дай я…

Автобус из «ловушки» вытаскивали всей бригадой. Но как ни торопились, как ни гнали машину, на концерт катастрофически опаздывали.

Наконец-то въехали в село. Возле правления, не обращая ни малейшего внимания на гудки автобуса с артистами, стоял посреди дороги рыжий великан и исступленно орал на невысокого человека с толстым красным загривком, выпиравшим между воротом рубашки и глубоко надвинутой на уши соломенной шляпой.

— Разве это ремонт! Думаешь, выпустил — и сойдет? — Рыжий размахивал тяжелыми кулачищами, витиевато украшал речь солёными словесами. — Я тебе такую премию распишу, родная мама не признает! Мало, что солнце окаянное сушит, так мы ещё над хлебом сами издеваться будем!

Автобус свернул к зернохранилищу.

Когда концерт кончился и публика, отшумев, разошлась, усталые артисты вышли из душного помещения в прохладу пахучей степной ночи.

Из темноты кто-то позвал:

— Галя!

— Тебя, — сказали Алёне товарищи.

— Может, Алёне шапку принесли? — повторил свою дежурную шутку Женя.

— Мне бы Галину Давыдову, — раздалось чуть громче. Алёне показалось, что это голос рыжего комбайнера.

— Меня? — настороженно спросила она. — Я вас не вижу впотьмах.

Под ноги плеснулся луч карманного фонарика.

— Подождите, — сказала она своим и осторожно пошла на свет фонарика.

— Пусть не ждут. Бояться нечего. Я провожу, — мягко, с оттенком угрозы потребовал рыжий.

— Чего это мне бояться? — с вызовом ответила Алёна, ощущая легкую оторопь от необходимости остаться в потёмках один на один с этим чудом, но бодренько бросила своим: — Не ждите меня, ребята.

— А как же ты? — донеслись голоса Глаши и Олега.

— Меня проводят, — не очень уверенно сказала Алёна.

— Обо мне слышали? — спросил рыжий.

— Ещё бы! — ответила Алёна, стараясь придать себе храбрости. — Над всем поселком висел ваш мат, когда мы приехали.

Парень вздернулся, будто его кольнуло.

— Так он же, паразит, что делает! «Техника отремонтирована досрочно, с перевыполнением!» А что комбайн станет на первом заезде — виноват комбайнёр. Что хлеб пропадёт, его, ремонтника, хата с краю, а уж человека подвести — ему вообще раз плюнуть, с полным удовольствием! Сколотил себе тут шарагу… Всех разогнать к… такой-то матери! — Потом вдруг оборвал себя и сказал мягко, будто извиняясь: — Не об нём у меня разговор. Только я не дебошир, а его ещё и не так надо…

— Ругаться безобразно, когда кругом народ… и дети тут же… — нравоучительным тоном начала Алёна.

— Все-то меня учат, — сказал он сокрушенно. — А только и я не дурак. — Подлости не терплю! — И спросил неожиданно: — Замужем?

Алёна растерялась.

— Нет.

— За меня пошли бы?

— Нет. — И чтобы надёжнее защититься, сказала: — У меня жених…

— Отобью, — не то шутя, не то всерьез повторил он слова Алеши из «Доброго часа» и засмеялся.

Алёна тоже засмеялась, и страх растаял:

— Ну, мне пора. И вам вставать рано, — сказала она.

— А по мне хоть и вовсе не спать. Кто жених? — строго спросил парень.

— А вам зачем?

— Любопытный.

— Любопытство — порок, — поддразнивая, отбивалась Алёна.

— Знаю. Я свое получил через этот порок.

— Как так? — вырвалось у неё.

— А вам зачем?

— Любопытная.

— «Любопытство — порок».

— Для меня не порок — такая уж профессия! — нашлась Алёна.

Неожиданный собеседник оживился.

— Погуляем? Расскажу.

Она не знала, что и ответить.

— Боюсь, беспокоиться станут…

— Жених?

— Да его здесь нет.

— Так им скажут, что со мной беспокоиться не о чем, — сказал парень веско и спросил настойчивее: — Погуляем?

— Ну… недолго…

Они пошли по дорожке рядом. Изредка парень предупреждал: «Тихонько — спуск», «Тихонько — кочка» — и подсвечивал фонариком.

— Ну, что же вы не рассказываете? — спросила она.

Он словно отмахнулся:

— Неинтересно.

— Мне всё интересно, — она почувствовала неловкость, даже беспокойство.

— Велосипедами интересовался, — сердито сказал парень. — Спрятался в универмаге, ночью стал кататься. Забрали.

— Как глупо! — удивилась Алёна.

— Для тринадцати лет — не так уж.

— Нет, глупо, что забрали, ведь совсем мальчишку!

— Девятый привод был у «мальчишки».

— За что?

— За любопытство. — Он явно старался закрыть эту тему.

— Нет уж, расскажите.

— Да неохота!

Алёна остановилась:

— Тогда проводите к нашим.

Он тоже остановился. Помолчали.

— Елена Строганова — так? Не ошибся?

— Ну?

— Елена Строганова, зачем вам надо мной силу-то показывать? Приберегите для жениха.

— У меня хватит. Ну, ладно. — И она решительно повернула на редкие огни поселка.

— Подождите! — Он осторожно взял её за руку у запястья очень горячей, жесткой рукой. — Вы даже и вообразить не можете, до чего вы мне нравитесь, — сказал он опять почти словами из пьесы Розова.

И она ответила словами Гали:

— Мне пора.

Он крепче сжал её руку.

— Тут недалечко… гривка есть. Посидим. Расскажу, про себя расскажу.

Алёна отняла руку.

Они прошли ещё метров сто, поднялись на невысокий вал. Пахучий, прохладный ветер задул в лицо. Парень расстелил на траве свой пиджак.

— Садитесь.

— Зачем же костюм пачкать?

— А мне не жалко.

— Мне жалко. — Она подняла пиджак, отряхнула и села, положив его к себе на колени.

— Бережливая, — иронически заметил парень и сел тоже, но не близко.

Почему-то в молчании особенно сильно передавалась его взволнованность, и между ними словно протягивалась какая-то ниточка.

— Я слушаю, — сказала Алёна и, спохватившись, спросила: — А зовут-то вас как?

— Тимофей Рябов. — Он вздохнул, будто кузнечный мех. — В сорок четвертом, семнадцатилетним парнишкой, попал я на фронт. Год провоевал, после дослуживал в Германии. Демобилизовался, работал слесарем на заводе в Минске. Оттуда подался на целину. Ну вот и все, — Тимофей выдохнул с облегчением и чуть подвинулся к Алёне. — Вот смотрел я сегодня на вас, как вы играли. Красивая ваша любовь. Мне бы такую. Чтоб в доме — как в степи: просторно, ветрено, горячо, — Он рванулся, подсел поближе. — Не могу, когда девки навязываются. Или когда для фасону из себя строют. Мне такую жену не надо, — сказал он категорически и повернулся к Алёне, опираясь на руку. — Голос ваш до сердца доходит, а засмеётесь… — он сорвал травинку и опять шумно вздохнул, — жарко стаёт.

— Хороших девушек много, — опять сказала она учительским тоном, чтобы ослабить слишком уж высокий накал их разговора.

— Много, — согласился Тимофей с досадой. — Да разве всякую хорошую полюбишь?

Алёна пожала плечами. Вязанка, надетая внакидку, сползла. Тимофей быстро придвинулся и набросил кофточку, чуть погладив при этом плечи Алёны.

— Очень в Германии скучно живут и тесно, — без видимой связи с предыдущим вдруг начал он. — Аккуратно и некрасиво. Очень всё у них «практиш» — скука. — Он говорил так, словно ему самому это причиняло тягостные неудобства. — И у нас кое-где эта зараза пошла. — Он вздохнул глубоко и длинно. — Понравилась мне прошлый год одна… Прицеливался жениться. Новый год у ней собрались встречать. Я в городе игрушек красивых, бус, канители, лампочек разноцветных накупил. Ёлочку такую ладненькую, душистую принёс. Она поглядела: «Лучше бы, — говорит, — ты за эти деньги пару банок компоту абрикосового купил на десерт».

Алёна засмеялась, а он, охватив руками голову, закачался весь.

— Ох! Будто она меня той абрикосовой банкой да по башке… И сразу увиделось, как они с мамашей мои заработки считают… И такая скука забрала… Отошнело все. — Не сводя с Алёны глаз, продолжал: — Это только в книгах да в театрах человеку ничего не хочется, кроме как нормы перевыполнять и рационализаторские предложения предлагать. Вот по району я первый. На заработки не обижаюсь. А хочу, чтобы после работы не кончалась моя жизнь, чтобы мне домой торопиться, как на поле. — Он помолчал, пожевал травинку, бросил её и заглянул в лицо Алёны. — Ну, пошла бы за меня, право…

Близость, жадность его глаз тревожили. Стало страшно за себя, она резко откинулась на руку, звездное небо качнулось над ней.

— Я же…

— Жених — не муж… — Не давая ей говорить, он наклонился ближе. — Ну, право, пошла бы! Никогда не обижу, чёрного слова не скажу, во всем потрафлять буду.

Тимофей не сводил с неё тяжелеющего взгляда, Алёна выпрямилась и нарочито протяжно зевнула.

— Скучно? — насмешливо спросил Тимофей. — Интеллигенция! Артистка! Вам научные кадры подай! Диссертацию про дырку от бублика. Я тоже могу сочинить. А то найму какого-нибудь — у меня денег хватит!

Он говорил все злее, Алёна уже приготовилась обороняться, но Тимофей вдруг встал.

— Ершами и щуки давятся, — сказал он с ядовитой покорностью и осторожно взял у Алёны свой пиджак.

На минуту Алёна почувствовала себя обезоруженной, встала и быстро пошла с гривки вниз. Тимофей тоже пошел молча рядом. Впереди неблизко светились одинокие огоньки посёлка. Идти так, молча, плечом к плечу, было тревожно.

— Вы сразу научились… этому… на комбайне работать? — спросила Алёна, только чтоб не молчать.

— Не хитра бандура, и не такие машины пойму, на сборке в Минске работал, — ответил он раздраженно.

Опять помолчали.

— Сколько чудных девчат здесь, на целине! — начала Алёна. — В Боровлянке нам одна встретилась…

— Спасибо, что сватаете, — перебил Тимофей с издевкой. Он внезапно остановился и ласковым голосом сказал: — Жила бы в городе, неуж, думаете, я запретил бы вам?

— Что запретил? — Алёна повернулась к нему. — А я бы и не спросила. Да вы что думаете?.. И вообще, знаете что?.. Вы эгоист! И мне жалко девушку, которая пойдет за вас. Подумаешь, идеал какой! — Алёна не увидела, а скорее почувствовала, как суженные злостью глаза Тимофея расширяются. — Красоту любите, а сам-то? Разве красиво, когда человек всё: я да я? Самому тогда плохо. — Это-то уж Алёна постигла на собственном горьком опыте. — И знаете что? — Она обрадовалась неожиданной мысли. — Может быть, вам потому и скучно. — И пошла дальше.

— Ишь ведь как повернула, — идя за ней следом, не то одобрительно, не то с обидой говорил Тимофей. — Ух, и ловка!

— А ещё загнул, — вспомнила вдруг Алёна и вскипела: — Как вы сказали: «интеллигенция», «артистка»? Каким тоном? Чем это вы лучше меня? И вообще что такое интеллигенция? Все должны стать интеллигентными. А вы таким тоном сказали: «интеллигенция» — будто ругнулись. Чёрт знает! Как язык-то повернулся? Что мы, не работаем? Или меньше вас работаем? Или легче вашей наша работа?

От возмущения и обиды мысли набегали одна другой горячее и острее. Алёна говорила, захлебываясь в порывах налетавшего ветра, то останавливалась, то снова шла, и Тимофей неотступно шел рядом, подсвечивая фонариком на неровных местах.

— И скука ваша — безобразие! Неужели не понимаете? От скуки можно докатиться до… Зазнались — вот что! Да! «По району первый», диссертацию «куплю», «денег хватит». Всего, выходит, достиг, теперь красоты желаю! Ну, да это ладно бы! Вот вы сегодня распекали этого вашего «паразита». Думаете, от ругани он перевоспитается? Думаете, его «шарагу» матом разогнать? Чушь! Вы сказали: «Не такие машины пойму», — вот и сели бы сами на место «паразита». Что? Образования нет? А почему не учитесь? Умный, способный, даже талантливый… Вот и развивайте ваш талант и отдавайте его людям…

Конечно, нельзя жить без красоты. Только что такое красота?

В тот день Алёна получила письмо от Глеба: «Принялся за Станиславского, честно сказать, только чтобы подступиться к твоей профессии, — писал он, — а сейчас не могу оторваться. Его положения и методика куда шире профессиональных советов… Это путь к красоте человеческих отношений».

А ведь и правда: если на сцене надо жить для партнёра, то тем более необходимо это в жизни. Станиславский говорит: нужно верное действие сделать привычным, привычное — легким, легкое — прекрасным — это же прямо относится к воспитанию в себе нужных навыков, качеств.

Сколько об этом говорилось на уроках мастерства, Алёна тогда считала, что отлично понимает всё! А оказалось, сегодня, озадаченная письмом Глеба, она по-настоящему взволновалась этими открытиями.

Они подошли уже к посёлку, но нельзя было бросить разговор на середине. Хотелось узнать, дошло ли до сердца Тимофея то, чем жила она. Алёна остановилась.

— Походим-ка ещё — ладно?

Они повернули и прямо по росной траве пошли в сторону от посёлка.

— В человеке должно быть все прекрасно, — снова заговорила Алёна.

— «И лицо, и одежда, и душа, и мысли», — неожиданно с досадой докончил Тимофей. — Я Антона Павловича Чехова читал. Того и хочу.

— Плохо читал, — перебила Алёна. — Это ведь говорит Астров, а он посадит деревце и уже загадывает, что будет от этого через тысячу лет. Это не только про работу и дом, это шире. И вообще самое важное в жизни — цель. Надо знать, для чего живешь, — и отстранила уже готовый вопрос Тимофея: — Нет, это очень трудно — найти цель. Не такую общую, про которую все говорят и пишут. А в общей-то отыскать свое… То, что именно тебе хочется.

Алёна постаралась объяснить:

— Укрощать реки, строить дома, растить сады — все интересно, когда найдёшь в этом своё. Например, мне хочется, — сказала она, — жить… на всю катушку. И чтоб все так жили. Все должны жить на всю катушку, — повторила Алёна, посмотрела на шагавшего с ней рядом Тимофея. — На всю катушку — чтоб без скуки.

Она вспомнила, как на уроке мастерства зашел спор о том, что такое скука, и Соколова, подводя итог дискуссии, сказала:

«Словом, как ни крутите, а корни скуки — внутри самого человека. Это прежде всего ограниченность, убожество внутреннего мира, бедность, вялость, неотзывчивость чувств — равнодушие. Почему-то Ленин не скучал даже в одиночном заключении. И он не единственный пример. Человеку с богатым внутренним миром может быть очень тяжело, горько, трудно — только не скучно. Развивать людей, будить, воспитывать чувства, бороться с равнодушием, со скукой, как с лютым врагом — наша с вами обязанность».

Алёна взяла за локоть Тимофея. Сила, толкавшая к нему, всё так же бродила в ней, но теперь это была её, Алёнина, сила. Движения её стали легкими, голос особенно глубоким и звучным, а мысли, как огонь на степном ветру, полетели выше, жарче. Она будто думала вслух. Казалось, всё, что накопила, видела, слышала, учила, поняла и выстрадала, — всё вспоминалось, всё собралось и раскрылось.

Забрезжил рассвет.

Они стояли на гривке. Таяла над равниной сизая дымка.

Тимофей словно застыл, поглощенный мыслями.

Вдруг пшеничное море стало розоветь, потом всё пошло волнами, закипело, зашелестело. Утренний ветер разметал волосы Алёны, закрутил их, бросил на лицо. Замерзли намокшие от росы ноги. По телу пробежала дрожь, хотя давно уже была надета вязанка и пиджак Тимофея перекочевал на её плечи.

— Зазябла? — спросил он, осторожно отводя волосы с её лица.

— Нет.

— Устала?

— Немножко. А вот тебе холодно.

В какую минуту она перешла на «ты», Алёна и не заметила, а теперь это было уже всё равно. Она хотела снять пиджак, но Тимофей, взяв за лацканы, крепко запахнул его на Алёниной груди, словно спеленав её руки. Склоненное к ней лицо, темное от загара, чуть побледнело, и зеленые глаза под лохматыми рыжими бровями казались ещё зеленее.

— До чего же ты сейчас нежная… Лена… Елена… Галя.

Она смотрела на него открыто и ясно, ничего не скрывая и ничего не боясь.

— Ну вот, стало быть, и всё. — Тимофей отпустил её, отвел назад руки, развернув во всю ширину могучие плечи. — Вот оно, стало быть, и всё.

— У тебя есть на чем записать адрес?

— Не надо адреса.

— Я напишу.

Тимофей упрямо покачал головой.

— Не пиши.

— Почему же?

— Стану думать, может, с женихом поссорилась, если напишешь… Не надо.

— Все равно ты меня не забудешь, а я — тебя.

Тимофей насторожился:

— Правда?

— Думаешь, такие люди каждый день встречаются?

Он усмехнулся:

— Убогонькие? Скучливые?

Алёна улыбнулась:

— Ладно, не прикидывайся. Все равно ещё встретимся. Нет, с женихом я не поссорюсь, — ответила она на немой вопрос в глазах Тимофея. — Не поссорюсь, не такой он человек. — И подумала, что Глебу можно всё рассказать без утайки, что он поймет.

— Ну пошли до дому, «невеста», — с иронией сказал Тимофей и первый сбежал по откосу.

Будто провожая их, залился над полем жаворонок.

…Когда она вернулась с ночной прогулки, на крыльце школы, предоставленной артистам для ночлега, её ждали Глаша и Олег.

— Эгоистка паршивая, беспокойся тут о ней, не спи! — нападала на неё Глаша.

— Ребятки, я же не думала…

— Вот именно: не думала… — сердито перебил Олег, но в эту минуту первый луч солнца упал на верхушки тополей и зелёные крыши поселка, и Олег заулыбался. — О, девчонки, до чего здорово!

Алёна была прощена.

Однако в конце очередного производсовещания Маринка, брезгливо поджимая губы, заметила:

— Я бы считала полезным обсудить поступок Елены.

— Что-о-о? — в один голос спросили Зина, Глаша, Олег и Женя, а Миша с возмущением оглянулся на жену.

— Нет, я лично ничего не думаю, — оправдывалась Марина. — Посторонние могут подумать черт знает что… Это для всей бригады…

Ей так попало, что Алёна была вполне удовлетворена. Но она отлично видела, что думает сама Марина. И Джек — он ни полслова не сказал тогда, только буравил Алёну узкими глазками.

То, что говорила Алёна Тимофею, что тогда, сгоряча, казалось ясным, непреложным, сейчас почему-то вызывало сомнения.

— Хотеть счастья — это эгоизм? — задала она Олегу мучивший её вопрос.

— Только ненормальный захочет несчастья, — ответил Олег недоуменно.

— Тогда что такое эгоизм?

— Надо же и о других думать.

— И о других?

— Нет, прежде о других.

Глава шестнадцатая. «Заколдованное место»

Алёна, загримированная, стояла за кулисами, обмахивалась тетрадкой из реквизита, слушала зал и сцену.

В такой тропической жаре и духоте, кажется, ещё не приходилось играть. Открытое окно за её спиной не дышало, тёмная портьера чуть вздрагивала, когда по ту сторону сцены распахивалась дверь.

Маленький низкий зальчик кажется набитым доверху: головы зрителей, стоящих на скамьях заднего ряда, едва не упираются в потолок. Дверные проёмы забиты людьми, в распахнутых окнах торчат головы смотрящих с улицы. На улице шумят те, кому не удалось проникнуть в зал, стаскивают пристроившихся в окнах и лезут сами. Стучат оконные рамы, дребезжат стекла. Но самое страшное — орава подвыпивших парней, засевших где-то в дальнем ряду: они громогласно задирают артистов, гогочут, на замечания соседей отвечают матерщиной и злорадным ржанием.

«Не все коту…» и «Предложение» ещё кое-как слушали, а водевиль… Артистов слышно только первым рядам, остальные из-за шума уже потеряли нить действия, потеряли интерес, и дальняя половина зала занята главным образом перепалкой с хулиганьём.

«Для кого играем? — думала Алёна. — Это оскорбительно. Нельзя играть „В добрый час!“».

Эти сцены были особенно дороги всей бригаде. Алёна, Миша, Олег не прощали ни себе, ни друг, другу ни малейшего нажима, вялости, небрежности и, с точностью выполняя все задания, приобрели наконец свободу, легкость, сыгрались, сдружились. «В добрый час!» до сих пор покорял любую аудиторию, но что-то будет здесь?

У Маринки дрожит голос — бедняга вот-вот заплачет. Олежка и Джек, видно, думают только о том, как бы скорее кончить. Жуткое место! А радовались: районный Дом культуры, настоящее театральное помещение, сцена! Нет, играть в такой обстановке «В добрый час!» немыслимо. Что делать?

Алёна сорвалась с места, пробралась за кулисами, спустилась в коридор.

Слепенькая лампочка под потолком освещала группу: Глаша, Зина, Миша и Женя разговаривали с Ольгой Павловной, заведующей Домом культуры.

— Была бы я мужиком, своими бы руками вышвырнула это хулиганьё, — говорила она измученно, то отирая лицо, то обмахиваясь платком. — Ведь их и всего-то трое заводил, а безобразия от них — на весь район. И ведь так каждый раз! Мне бы радоваться надо хорошему мероприятию — к нам редко кто приезжает, — а я, верите ли, ночи не сплю от переживаний. Ну что делать? Родненькие, я же всё, что в моих силах… Уж как-нибудь!

— Но ведь просто нельзя играть!

— А если объявить, что не начнем второго отделения, пока…

— Все уже перепробовано! — с отчаянием перебила Мишу Ольга Павловна. — Ничем их не выкуришь.

Внезапно в коридоре появился Арсений Михайлович, за ним шагал незнакомый плотный человек среднего роста и длинный худой парень, секретарь райкома комсомола Радий Светлов.

С Радием Алёна познакомилась ещё днем.

Верхняя Поляна даже издали показалась унылым, неблагоустроенным посёлком.

Автобус въехал в райцентр по длинной улице, где по одну сторону выстроился ряд старых добротных рубленых изб с резными наличниками, занавесочками, цветами на окнах, но вокруг домов было голо — ни палисадников, ни деревьев. По другую сторону улицы тянулись огороды, картофельные поля.

— Старинный поселок! — сказал Виктор.

Они миновали три широкие улицы, где не было ни одного достроенного дома, хотя во многих уже поселились люди. К недостроенным сборным и рубленым домам лепились кривые, приплюснутые саманные уроды разных размеров и форм, и никак нельзя было уловить признаков планировки, угадать контуры будущего поселка.

Автобус остановился на площади — вернее сказать, на большом пустыре, окружённом постройками. И тоже — ни деревца, ни куста, даже трава дочиста вытоптана, лишь кое-где уцелели грязные зелёные клочья. Сухая земля пылила под ногами пешеходов. За пробегающими машинами вздымались бурые клубы.

В здании исполкома было тихо, ни одна дверь не открывалась на стук. Внезапно с улицы в коридор влетела ярко одетая девушка, накричала на столпившихся студентов за то, что «ввалились стадом в обеденный перерыв». Подчеркнутая корректность Арсения Михайловича несколько охладила её пыл, и она сообщила, что «начальники все по району разъехались, а ей самой о концерте ничего не известно».

Одноэтажный Дом культуры стоял неподалеку от площади. У входа его возвышалась гипсовая девушка с веслом, запылённая, в серых потёках. На постаменте кто-то крупно написал химическим карандашом «дура». Нигде ни афиши, ни объявления, извещавшего о концерте. Видимо, бригаду тут не ждали. Впервые ребята почувствовали себя непрошеными гостями.

Долго не могли попасть в Дом культуры, все двери заперты. Наконец нашли вход в библиотеку, поместившуюся в небольшой комнатке, заваленной книгами, загроможденной стеллажами и от этого полутёмной. От библиотекарши узнали, что заведующая Домом принимает стройматериалы и будет не раньше как через час-полтора. Сама библиотекарша о концерте слышала, но впустить их в Дом культуры без заведующей отказалась.

Несколько обескураженные, остановились обсудить план действий. Алёна влезла на выступ фундамента и заглянула в окно Дома культуры.

— Ой, ребята, какое милое помещение!

Полезли в окна, и начались восторги:

— Какой уютный зальчик!

— А сцена-то! Хоть маленькая, но настоящая!

Их восторги нетерпеливо прервал Виктор:

— Покушать необходимо, граждане!

В душной чайной народу было мало. Официантка подала несвежего вида «свежие щи» и традиционный гуляш с традиционной пшенной кашей. Как выразился Олег, похоже, что всё «щедро приправлено мухами». Действительно, мухи ползали по тарелкам, садились на лицо, руки, лезли в рот.

— Интересно, тут есть санитарный надзор? — возмутилась Глаша.

— Всё могу: не спать ночь, ездить в пыль, в дождь, по жуткой дороге, копать, толкать, лежать под машиной, — сердито ворчал Виктор, — но есть с мухами — это уже свыше… Эх, завернуть бы в Деевский район! Чистота, как в аптеке! А кормят — пальчики оближешь!

Раздражённые, голодные, вывалились из духоты на улицу, постояли, повозмущались и решили купить хлеба и молока — отличная еда! И черт с ним, с обедом!

В продовольственном магазине продавщица оживленно болтала с подружкой. На прилавке под стеклом красовалась вазочка с окаменелыми белыми пряниками, по бокам расставлены были пирамидами коробки с рыбными консервами, перед ними разбросаны пачки чая, спички, соль.

— Нет хлеба. Кончился, — ответила продавщица так, словно хотела сказать: «Пристают тут с глупостями!»

— Пораньше приходить надо, — добавила её подруга. — Я вот с пяти утра тут. А молока и сроду не купите. По домам разве что? Может, кто пойдёт навстречу.

— Поехали в гостиницу, — мрачно сказал Виктор. — Возьмем в работу хозяйку. Да консервов прихватим.

— Район выращивает миллионы пудов зерна, а в лавке хлеба не купишь. Объясните популярно! — Олег с недоумением посмотрел на всех.

— Тут ещё не то повидаете, — буркнул Виктор.

Заведующая гостиницей, беременная женщина, суровая, но миловидная, встретила их неласково.

— Я здесь временно, сама-то я трактористка, — поторопилась она объяснить, явно презирая свою нынешнюю работу. — Муж запретил на тракторе, чтоб вреда не получилось.

Узнав о злоключениях артистов, совершенно равнодушно заметила:

— У нас, кроме приезжих, никто в чайную не ходит. Разве что пьянь.

Показав, где умывальня, будто мимоходом, сказала: «Придётся, видно, выручать», — и ушла.

Не успели умыться, как она вернулась с бидоном холодного молока, выложила на стол поджаристый каравай домашнего пшеничного хлеба, десятка два яиц и горкой — молоденькие огурцы.

Благодарили её аплодисментами.

Хозяйство своё — крошечную гостиничку — Евдокия Ниловна держала в образцовом порядке и чистоте, что-то неустанно мыла, тёрла, прибирала. Джеку спокойно приказала:

— Ноги оботрите. Пыль с воли тащится.

Настроение поднялось — великое дело — добрая снедь и человеческое отношение!

Вообще гостиничка показалась оазисом: аккуратный белый домик стоял немного в стороне от посёлка, среди полянки, покрытой зеленью, — здесь легче дышалось, не висел в воздухе пыльный туман. Домик делился как бы на две квартиры, каждая половина, и мужская и женская, из трех комнат и кухни, и у каждой — отдельный вход с улицы.

— Зачем же такая строгая «изоляция»? — посмеиваясь, спросил Олег.

— У Го́лова справляйтесь, — ответила женщина с присущей ей невозмутимостью.

О Голове — председателе райисполкома — что-то говорил Виктор, Олег потому и обратился к нему.

— При чем тут Голов, или Голый — как его?

Прихлебывая молоко, Виктор ответил:

— Говорят, он этот дом для виду под гостиницу строил, а метил себе и секретарю райкома под квартиры. Потому и вода подведена и вообще все…

— Допустим, метил, а почему не занял?

— Секретаря сменили, дружка-то его смахнули. — Виктор злорадно подмигнул. — Вот и весь кордебалет!

Покончив с едой, мужчины собрались ехать в Дом культуры — готовить сцену для концерта.

— Вечером пешком прогуляетесь, граждане, — хмуро объявил Виктор, усаживаясь за руль. — Тормоза отказывают, смотреть буду.

Девушки остались отдыхать. Маринка повалилась на постель, Зина, Глаша и Алёна вышли на воздух и уселись на траве в тени дома.

У колодца стоял ветряк, качавший воду для гостиницы, справа от него начинались задворки улицы, по которой въехали в Верхнюю Поляну. Вдали желтели недостроенные сборные домики.

— До чего уныло, голо, серо, — недоуменно сказала Зина. — Какое-то неживое место.

На крыльцо опять вышла хозяйка с бадейкой в руках, принялась подмывать ступени. Несмотря на беременность, движения её были проворны и даже красивы.

— Давайте-ка лучше я, — предложила Алёна.

— Оюшки — лучше! — насмешливо передразнила женщина, выпрямилась, отвела плечом с румяной щеки прядь волос, выбившихся из тяжёлого узла, оценивающе оглядела Алёну: — Сломаешься. Поди, и тряпку-то в руках не держала.

— Ого! — Алёна завладела тряпкой.

Единственная из домашних работ, которую она любила, — мытье полов, и даже мать признавала, что в этом деле ей за Алёной не угнаться. Недоверчивый, критический взгляд хозяйки и подмигивания подруг раззадорили Алёну, а уж «на подзадор» она всегда работала быстро и ловко. Когда подтёрла насухо последнюю ступеньку, сказала:

— Принимай работу, товарищ начальник!

— Ну что ж, — сдержанно начала хозяйка. — Коли гоже, так гоже, — и вдруг улыбнулась. Ямочки на щеках сделали её совсем юной.

— Слушайте, чудачка какая! Вам всегда улыбаться надо. Вы же просто красавица! — поразилась Алёна и подумала с ревнивой грустью: «Вот бы такую Тимофею!»

Через несколько минут неприступная Евдокия Ниловна присела на чистом крылечке «маленько язык почесать».

— Вы давно здесь? — спросила Глаша.

— Здешняя я, природная, неструганая.

— Отчего же у вас так плохо все? — не утерпела Алёна.

Дуся нахмурилась.

— Почему плохо? Урожай в прошлом годе собрали лучше лучшего, заработали и денег и хлеба. Почему плохо? Конечно, мне тут в привычку…

Она вдруг прислушалась и оглянулась на звук приближающегося мотоцикла, позади которого так и клубилась дорога. Мотоцикл стремительно подлетел и резко остановился в нескольких шагах от крыльца. Молоденький плечистый парень, весь в пыли, в кепке, надетой назад козырьком, опустив ноги на землю, в изнеможении откинул голову и закрыл глаза.

— Гошка! — вмиг подскочила к нему Дуся. — Опять напился, опять прогул делаешь! Оюшки, голова дремучая, сознания в тебе нет!

— Пить подай, Дуська, — как бы не слыша её, хрипло попросил парень и облизал темные губы.

— Вот я те подам! — Хлопнув его по спине, Дуся приказала строго: — А ну иди в избу, проспись!

— Не-е, — капризно протянул парень, приоткрывая мутные глаза. — Пить подай!

— Да не пущу я тебя такого — убьешься, пустоголовый, на своем «коне». Иди проспись!

Парень ударил ногой по педали, рванул застрекотавший мотоцикл и, круто повернув, выехал на дорогу.

— Гошка, стой! — закричала Дуся. — Паршивец!..

Но только пыль взлетела по дороге. Глаза женщины наполнились тревогой.

— Ну, вовсе бросовый стал парень!

— Брат? — участливо спросила Зина.

— Мужнин братишка. — Дуся отёрла разгорячённое лицо рукавом и глубоко вздохнула. — Как прошлый год работал! А нынче? С зимы, правда, уж говорили, с дружками схлестнулся — выпивать начал. А сейчас, глядите-ка, середь рабочего дня…

— Это с какой же радости? — спросила Алёна.

— С какой? Денег много, вот и загулял. Прошлый год, глядите-ко, сколь у нас заработали! Гошка — на тракторе сколь деньгами получил, да боле полутораста пудов хлеба зерном. Вот и «случилось», — закончила она сердито.

— Разве от достатка обязательно запивают? Ерунда! — раздраженно возразила Алёна.

Дуся горько усмехнулась.

— Который человек самостоятельный — конечно, худого не будет. Муж у меня, комбайнёр, поболе Гошки-то заработал, — сказала она, — и я немало на тракторе. Батя мой работает дай боже! Вот мотоцикл купили, одёжу справили, гардероб, приемник, дом починили. А этот — как уборку прошлый год кончили, совсем смурной сделался. «Скучно, — говорит, — место здесь неславное». Просто несамостоятельный человек. Коля, муж мой, — он и книжки читает, и в шахматы… Теперь вот в заочный поступать надумал, учебники привез, и буфет сам делает — не нравятся ему магазинные… — И, спохватившись, что слишком уж много наговорила о муже, нахмурилась: — Что за скука, если человек самостоятельный? — И, опять поглядев на дорогу, подумала вслух: — Прямо расстроилась вся… Не убился бы! Надо бы его в нашу эмтээс — при братних-то глазах всё лучше.

— Он комсомолец? — спросила Глаша.

— Оюшки, важность! — почему-то опять рассердилась Дуся. — У нас здесь и комсомолы и некомсомолы — все враздробь.

— Девушку бы хорошую вашему Гошке! — налетела Алёна. — Если человек хорошо зарабатывает, ничего ему больше и не надо — так по-вашему? Мужа в пример поставила! Во-первых, у мужа твоего семья. Во-вторых, говоришь, он человек самостоятельный. А что делать в вашем райцентре несамостоятельным? И правда, место здесь неславное: пылища чертова, ни садика, ни кустика, в магазине пустота, какой-то Голый командует, себе квартиры строит. И все враздробь!

Не желая слушать Дусиных возражений, Алёна махнула рукой: знаю, мол, всё, что скажете! — и, чувствуя, что её волнение вроде как бы и неуместно, вдруг встала и пошла к дороге.

— Ты куда, Алёнка? — крикнула Зина.

— К нашим, в Дом культуры! — Куда ещё было идти в этом чужом, неприглядном поселке?

Дорога курилась под ногами. Алёна сошла на обочину, где земля потвёрже, и повернула на широкую серую улицу, упиравшуюся в площадь, а там и Дом культуры. Дорога жалась к домам с подветренной стороны: по ней то и дело проносились грузовики, выбрасывая из-под колес фонтаны пыли. Действительно, такого неприглядного места ещё не попадалось в их путешествии. Такое неустроенное, неуютное, будто здесь никто всерьез не собирался надолго обживаться! И солнце, от которого иссохла, растрескалась земля, казалось здесь яростным и враждебным. Странно: в таких поселках они были не раз. Но там чувствовалась жизнь. Не идиллическая, не безоблачно прекрасная, но естественная, а тут… Резкий порыв ветра швырнул в лицо пригоршню колкого мусора и пыли, Алёна повернулась спиной — переждать, пока уляжется, и остановилась возле небольшого бревенчатого дома с вывеской: «Верхнеполянский районный комитет ВЛКСМ».

Зачем Алёна зашла в этот дом, она не очень ясно понимала. Но ведь отвечает же кто-то за таких, как Гошка? Должен же кто-то обратить на него внимание, если родным и горя мало? И вообще, как можно жить в таком безобразии! И — «все враздробь»?

Через темные сенцы она вошла в узкую комнатку, где у затянутого марлей окна за столом сидела загорелая девочка лет шестнадцати, в ситцевом платье, с аккуратным белым воротничком, широконосенькая, большеротая, с яркими зелёными глазами и светлыми толстыми косами, заплетенными над ушами. Она грызла хрустящий огурец и с унылой покорностью слушала парня в облезлом комбинезоне и засаленной кепке, который стоял посреди комнаты и на вошедшую Алёну не оглянулся.

— …в нужный момент естественной надобности приходится бегать, кто куда… и разбрасывать антисанитарное состояние. Создайте культурный очаг и бытовые условия, — требовал он, с усилием выговаривая слова.

— Когда придёте в трезвом виде, товарищ Светлов вас примет, — раздельно сказала ему девушка и, обрадованная появлением Алёны, спросила: — Вы к товарищу Светлову?

Алёна увидела на двери напротив табличку «Первый секретарь тов. Светлов Р. П.» и ответила:

— Да. К нему.

— Посидите минуточку, сейчас от него выйдут, — с интересом разглядывая её, улыбнулась девушка и сердито напустилась на парня: — Двадцать раз вам повторю: приходите в трезвом состоянии.

Парень шагнул к столу и, навалясь на него, с ещё большим усилием выговорил:

— Радиоточки нет — так? Политмассовая работа не организована — так? Читка газет не проводится — так? Значит, я лишен просветительской, агитационной возможности — так?

— Я не могу сейчас с вами разговаривать, — пробовала остановить его девушка.

Парень с хмельным упорством выдавливал слова:

— А увольнение неправильное. По злости. За критику.

— Вы систематически пьянствуете, прогуливаете — как же это по злости? — Девушка посмотрела на Алёну, ища поддержки.

Парень только сейчас воспринял нового человека и повернулся к Алёне.

— Вот посторонняя гражданочка скажет: ежели начальник автобазы даже не признаёт своих рабочих за класс и смотрит на них с противоположной стороны? Ежели мы живём как дикари восемнадцатого века, вот и получается в душе полное обострение…

Этот здоровый, молодой парень, еле ворочавший языком, вызывал одновременно и жалость и отвращение. От него и тянулась ниточка к таким, как Гошка, и другим «несамостоятельным».

— Убирайтесь отсюда, пьяное чучело! — крикнула Алёна.

Парень вздрогнул, шатаясь, отступил к выходу, изобразив на лице глубочайшеё презрение, отмахнулся от Алёны, пробормотал: «Орут на человека дикобразным голосом», — и не вышел, а словно вывалился за дверь. В ту же минуту у стола девушки раздался прерывистый звонок, и она, с веселым испугом глянув на Алёну, влетела в кабинет первого секретаря.

Алёна вдруг, будто со стороны, представила свою атаку и поспешное отступление жалкого противника — стало не по себе. Потому что во многом этот парнишка был прав. Природа не терпит пустоты, а «со скуки можно и в церковь ходить, а можно и пакостить», — говорила Лиля. Взволнованный женский голос донесся из-за неплотно прикрытой двери.

— Ну, как ещё тебе втолковать! Ведь смысла-то никакого! Хоть лопни тут — все только ругают!..

— Прости, — мягко перебил её мужской голос. — Люба, что там у вас?

— Это опять тот выпивоха с автобазы.

— Зачем же на него так кричать?

— Это не я… Там к вам пришли… Приезжая, по-моему.

— Ну, пусть подождёт. И, пожалуйста, потише. Нехорошо.

— …целые дни голосую на дорогах, глотаю пыль, бегаю по десяти километров в час — все ноги сбила. Как ишак, таскаю на горбу газеты, ругаюсь с директором кирпичного завода, как извозчик. Всю женственность порастеряла. Хожу грязная, голодная, сплю где придётся! А ради чего? — отчаяньем звенел высокий девичий голос.

Люба вышла и плотно притворила за собою дверь.

— Вот ещё случай, — видимо прочитав на лице Алёны недоумение и вопрос, Люба вздохнула: — Такая девушка славная… Инструктор… Третий раз приходит. А что Радий может?

— А чего она хочет?

— Чего, чего? Удрать хочет. — Вдруг спохватившись, Люба спросила: — Вы к нам на работу приехали?

— С концертной бригадой.

— Артистка? — Девушка с радостным любопытством уставилась на Алёну.

— Студентка театрального института. — Говорить о себе Алёне вовсе не хотелось. — А вы здесь давно?

— Папа — с февраля, он директор совхоза. А мы только третью неделю. После окончания учебного года приехали: мама — учительница литературы. Как вы этого пьяного турнули отсюда! — вдруг засмеялась Люба. — Хотите? — Она вынула из ящика два нежно-зеленых огурца и протянула Алёне. — Прямо с грядки, молоденькие, свежие, как пахнут!

— Весной пахнут, — откусив кончик хрупкого огурчика, сказала Алёна. — А ты школу-то кончила?

— …В десятый перешла. Здесь, — Люба хлопнула по столу загорелой ладошкой, — только на лето. Это Лиза, жена Радия, меня в райком приспособила. Она тоже учительница. Институт нынче кончила. Они сами здесь всего три недели как. В тихой тоске от «прекрасных» здешних мест.

— Так ведь здесь жуть!

Люба расхохоталась:

— Мама говорит: концентрат, достойный пера Гоголя и Салтыкова-Щедрина. И такая текучесть кадров, — вдруг тоном бывалого комсомольского активиста заговорила она. — В прошлом году приехали в район восемьсот тридцать шесть комсомольцев, а осталось всего двести восемь. Остальные удрали. И, думаете, по домам разбежались? Ничего подобного. Большинство в соседних районах осело. Вот как. Неправильно, конечно, а с другой стороны, перетерпеть можно, когда есть перспектива. Только о какой перспективе разговор, когда Голов так прямо и объясняет: за зерно башку снимут, а за неблагоустройство можно отделаться выговором.

Любу прервал телефонный звонок.

— Вас слушают, — деловито начала девушка и вдруг обрадованно улыбнулась: — А-а! Здрасьте, Иван Михалыч! Сейчас узнаю, Иван Михалыч, минуточку… — И опять зашла к секретарю.

— …бессмыслица! Ради твоих прекрасных глаз… — опять вырвался из полуоткрытой двери напряженный голос. — К черту! — Крик сорвался на слезы.

Люба вернулась хмурая, взяла трубку.

— Иван Михалыч! По нашим сведениям — только четыреста, а остальные, как у чеховской барыни, неизвестно куда! — Она невесело усмехнулась. — Да. До вечера, Иван Михалыч. Завотделом пропаганды из райкома партии, — положив трубку, сказала Люба, — тоже недавно здесь. Понимаете, на культурно-бытовое строительство крайисполком отпустил району два миллиона рублей, а истратили по назначению всего четыреста тысяч, да и то на ерунду! Видали, около Дома культуры «произведение искусства» — девушку с веслом? Сколько денег, да перевозка, да установка, а зачем? Пропаганда водного спорта, а вода пока только в колодцах. Лучше бы радио установили на полевых станах! — Люба только махнула рукой. — Ай, да всего и не расскажешь! Культурной работы никакой, бытовые условия — не позавидуешь! Этот парень, конечно, для своего оправдания, а ведь верно говорил…

— Так в чем же дело-то? — взорвалась Алёна.

— Районное руководство, — немного обиженно объяснила Люба. — Предисполкома Голов и компания.

— Ну и что? Сильнее кошки зверя нет?

Люба дернула плечами.

— Пока, выходит, нет! У него здесь кругом дружки да свояки.

— А райком?

— Секретарь болен.

— А до болезни?

— Так он же тоже новый. Всего полтора месяца и побыл. Сейчас в больнице лежит, а потом должен лечиться ехать. Голов и распустился.

— Заколдованное место, значит! Ну, краевое-то руководство что-нибудь думает?

— Лично мне не сообщали, — не без ехидства ответила Люба. — Но не случайно сюда новых людей направляют.

Алёна не знала, что и сказать. Через минуту Люба заговорила сама:

— Все возмущаются: снять, снять! А не так-то просто, — заявила она авторитетно. — Папа говорит, он опытный, знающий агроном, дядька ловкий. Что показать, что спрятать — не перепутает. Языком владеет: умеет и маслом по сердцу смазать, и слезу вышибить погорше да посолонее, где надо. И вообще отец говорит — «деляга».

Люба озабоченно посмотрела на часы, потом на Алёну и вздохнула:

— Что-то долго вам приходится ждать, — сказала она сочувственно, потом, словно решившись на что-то, вошла в кабинет, на сей раз плотно прикрыв за собой дверь.

Алёна вдруг представила, как войдет к секретарю. Что ему скажет? Почему Гошка пьет? Почему молодого шофера уволили? Почему в чайной беспорядок?.. Глупо… Вот всегда сгоряча кажется одно, а разберёшься… Уйти, что ли?

— Пожалуйста, пройдите к Радию Петровичу, — со смешной официальностью сказала Люба.

В кабинете у окна, почти уткнувшись лицом в натянутую марлю, сидела девушка — маленькая, худенькая, в таких же спортивных шароварах, как и Алёна, в серенькой блузке и туго повязанной, побуревшей от солнца косынке. Оглянувшись, ответила: «Здравствуйте», — и Алёна увидела край смуглой щеки над тонкой шеей и маленькие тёмные руки, устало брошенные на колени.

Радий Петрович курил посреди кабинета — высокий, худой, в тёмно-синей рубашке с засученными рукавами, в военных брюках и сапогах. Мускулистые руки и узкое лицо его были обожжены солнцем, светлые волосы выгоревшими прядями спадали на лоб, глубокие серые глаза встретили Алёну чуть насмешливым, внимательным взглядом.

— Садитесь, — коротко пожав ей руку, он ушел за стол. — Вы из концертной бригады? Очень приятно, что приехали. Давненько у нас артистов не видали. Что хорошего скажете? — Он едва заметно усмехнулся. — Или плохого?

Алёна почувствовала скрытую за дружелюбным тоном насторожённость. ещё бы, «орала дикобразным голосом», и мысли её запрыгали в полном беспорядке.

— Ничего хорошего… — От волнения голос зазвучал нетвердо. Алёна разозлилась на своё дурацкое смущение, а заодно и на собеседника. — Что у вас творится? — напала она на него. — Самое злобное воображение не придумает: дороги — хуже нету, пылища чертова, ни садика, ни травинки, в чайной мухами кормят, нет ни хлеба в лавке, ни молока. Вообще где забота о людях? На автобазе, на полевых станах даже радиоточек нет. Молодежь напивается, какой-то Голый себе квартиры строит, а райком комсомола куда смотрит?.. И почему молодёжь у вас вся… «враздробь»?

Не улыбнулись ни девушка, повернувшая к Алёне заплаканное лицо с чёрными, как жуки, блестящими глазами, ни Радий Петрович. Он сидел, опершись локтем о стол и, казалось, рассматривал острие хорошо заточенного карандаша, только пушистые светлые брови беспокойно сходились и расходились.

— Информация ваша неполная, — с мрачной иронией заговорил он. — Не только радио, в иных полевых станах коек не хватает, даже уборных, извините, нет. Под контору автобазы заняли баню, а до ближайшей бани — три километра. Со строительством жилья туго…

— На кирпичном заводе нет ни магазина, ни столовой, — перебила девушка, и глаза-жуки заблестели сильнее, — в общежитии спят вповалку… И удивляемся, что к чёрту летит план! Кино показать не всегда удаётся. Только организуешь, так с кинопередвижкой авария на проклятых этих дорогах! А виновата я! В Павловске библиотеку в прошлом году заняли под зерно — книги погибли под снегом. Да что говорить!.. Вот и остаётся тут «накипь», безобразничает, ничего не желает делать, никого не слушает… — Голос зазвенел слезами. — А молодёжный вожак, — она гневно глянула на Радия, — думает — здесь можно командовать, как в армии… Или бодро-весело отделаться шуточками…

— А по-твоему — облить всё керосинчиком и поджечь? Танечка, Танечка, — тоже иронически, но с неожиданной теплотой сказал Радий, — где твой замечательный юмор, где твоя…

— Знаешь, — вскинулась Танечка, — иногда юмор неуместен.

Сначала Алёна была вроде на стороне Танечки и, казалось, на её месте вела бы себя так же, но вдруг что-то в лице и голосе Радия остановило её.

— Почему юмор неуместен? — с усмешкой спросил он. — Работать-то надо? А работать лучше с шуткой, чем со слезами.

— Вот и работай! — уже не сдерживая слез, воскликнула девушка. — Только никогда одна ласточка не сделает весны…

— Таня! — мягко остановил её Радий. — Ты разве одна? Нас тут уже несколько «ласточек». Что ты? Я тебя ещё со школы помню! Никогда ты не бегала с поля боя…

— Это вонючее болото, а не поле боя.

— И болота осушают.

— Осушай своими руками, пока тебя Голов, как других, не сожрет!

Алёна все искала возможности вмешаться в разговор, но как она могла уговаривать Таню остаться, когда сама здесь, можно сказать, в гостях. А вот уже не первое упоминание о Голове, которого она пока не видела, вызвало в ней ещё большую неприязнь к нему.

— Да что это за Голый такой? — нарочно искажая фамилию, спросила она Радия. — Диво дивное, с которым никто справиться не может? И почему, действительно, молодёжь-то «враздробь»?

— А вы её спросите, — скрывая накипавшее раздражение, ответил он. — Я считаю: молодежь можно сплотить. А Татьяна сама, видите ли, дезертировать нацелилась.

— Брось демагогию! — отчаянно выкрикнула девушка. — Сам не веришь, не знаешь, за что хвататься…

— Знаю, — вдруг как отрезал Радий. — За людей хватаюсь. А они, как ужи, выскальзывают. Ведь разные Головы тем и сильны, что собирают «своих» людей, создают себе окружение. И я, конечно, не хочу остаться один. Одного легко оболгать и даже сожрать…

— Радий Петрович, за вами машина, — просунув голову в приоткрытую дверь, сообщила Люба.

— Простите, — сказал Алёне Радий. — Вечером на концерте увидимся. А тебя, Таня, прошу поехать со мной.

В полутемный коридор Дома культуры вошли Арсений Михайлович, Радий и незнакомый плотный человек.

— Добрый вечер. Будем знакомы, товарищи артисты! — заговорил незнакомый человек. — Чалых Иван Михайлович. Зав. отделом агитации и пропаганды райкома партии. Извините, не успел с вами днем повидаться.

Лицо Чалых было плохо видно — тусклый свет падал сверху на волнистые, тёмные, с проседью волосы, но голос, чуть сиплый, добрый, сразу располагал. Никто не успел ответить: из зала донеслись громкие аплодисменты, возгласы, стук — похоже, кончилось многострадальное первое отделение. Шум в зале не смолкал, то чуть спадал, то снова разрастался.

— Доволен народ-то, — сказал Радий.

— Мамочки мои, конечно же, доволен! — подхватила Ольга Павловна. — Кино любое с успехом проходит, а тут живые артисты!

— Но играть в таких условиях невозможно, — не очень уверенно заговорила Зина.

— За всю поездку с нами такого не было! — вырвалось у Алёны.

Со сцены, грохоча по ступенькам, сбежали Маринка и Олег.

— К свиньям! Пусть мои враги второе отделение играют! — Олег в ярости взмахнул париком.

— Играть ты обязан, — оборвала его Глаша.

— Ужас! — всхлипнула Маринка. — Ужас, ужас! Такое хулиганьё в зале!

Обежав глазами актёров, Чалых спросил:

— Так что же станем делать, молодые-красивые?

— Конечно, доигрывать надо… — оглядывая товарищей, нерешительно начала Зина.

— Ничего другого уж тут не придумаешь, — добавила заведующая Домом.

— Подождите, Ольга Павловна, послушаем наших гостей, — остановил её Чалых.

— Надо бы объявить, чтобы перед вторым отделением все покинули зал, а потом запустить всех по одному, только дебоширов оставить за дверью, — сказал Миша. — Но вот Ольга Павловна возражает.

— Это действительно не выход, — вмешался Арсений Михайлович. — Никто не покинет зал. Каждый держится за свое место. Ведь на улице толпа жаждущих попасть сюда.

— А зачем пускали пьяных? — вдруг изрек Женя.

— Так я же объяснила: они контроль смяли, комсомольский патруль опоздал к началу, — зачастила Ольга Павловна. — Не милицию же вызывать на каждое мероприятие.

— Значит, терпеть, чтобы хулиганы брали верх?

Умоляюще глядя на Ивана Михайловича, Ольга Павловна сказала:

— Ну, сейчас к ним не пробиться. Они ж нарочно в угол забились… Зал — что бочка с селёдками. Поди-ка их выкури!

Но Чалых волнения не выказывал.

— К началу второго отделения готовы? — вдруг спросил Миша. — Елена, Олег, через пятнадцать минут начинаем.

Олег, зло хлестнув себя париком по колену, пошёл к гримировочной. Гримируясь, он швырял растушевки, карандаши и без умолку возмущался.

— Видите ли, комсомольский пост опоздал! Ну и дисциплинка! Разогнать бы всех к чёртовой бабушке! В такой обстановке, где тебе в душу плюют, имеем полное право не играть дальше.

Алёна молча поправила грим, молча начала одеваться. Впервые почувствовала такую тяжесть, такое нежелание выходить на сцену, что даже передать трудно.

В гримировочную вошел Женя.

— Ну, и что вы там «изобрели»? — спросил Олег сердито.

— Первый звонок, — ответил Женя.

— Кому мы тут нужны? — всё возмущался Олег. — Ну как играть? Чем увлечь человека, дошедшего до невменяемости? Такое подлое чувство бессилия…

Оно-то и гнетёт. Если бессилен — значит, не нужен. Но до сих пор везде были нужны?

— Женька, сочини ядовитую частушку.

Женя оторопело посмотрел на него.

— Ну да! Надо бы Мишку спросить.

— У, трус! — вслед ему бросила Алёна, хотя слышала, что ровное гудение антракта действительно затихло, на сцене кто-то заговорил.

— Кажется, этот… Чалых, — Алёна торопливо завязала пояс на платье и вышла в коридор.

— …так неужели несколько подвыпивших безобразников помешают нам послушать выступления артистов? Неужели же они сильнее всех нас? Друзья!

В зале возникло какое-то движение, громкий говор, выкрики: «Правильно! Давно бы так! Подсобляй, Лёнька!», раздался одобрительный хохот. Алёна первая вбежала по лесенке на сцену и, прильнув к дырочке в занавесе, увидела, что весь зал стоит, отвернувшись назад, увидела, как в дальнем окне мелькнули, уплывая в темноту, раскоряченные ноги в сапогах. А несколько парней, и среди них Радий, подняли какое-то брыкающееся тело и вытолкнули его в окно. Неумолкающий хохот внезапно превратился в бурю. На подоконник вскочил третий дебошир. Несколько секунд он пошатывался в проеме окна спиной к залу, затем съехал с подоконника прямо на улицу.

«Ага! — подумала Алёна. — Третий „эвакуировался“ добровольно».

Но вдруг она увидела, как Радий и следом четыре парня, один за другим, поспешно выскочили в окно. ещё несколько человек последовали за ними. С улицы донесся разбойничий посвист, громкие крики, среди которых хлестнул в уши истошный женский: «Батюшки-и! Убивают, убивают, убива-а-ю-ут!»

Часть зрителей кинулась к окнам, другие сгрудились в дверях.

— Спокойно, товарищи! — Чалых старался унять клокотавший зал. — Спокойно! Концерт будет продолжаться.

— Осторожно — нож! — крикнул кто-то на улице.

Алёне показалось, голос Радия. Она бросилась к завешенному окну позади кулисы, нырнула за портьеру и высунулась на улицу.

В черноте слышались глухие удары, покрякивание, хриплая бешеная брань, женские взвизги, выкрики: «Вяжи!», «Убью!», «Кусается, гадина!» ещё трое парней выскочили из окон зала, мелькнули в полосе света, падавшего из Дома культуры, и пропали в черноте. Алёна с трудом различала в ней метавшиеся светлые пятна. Что там? Где там свои? Живы ли?

— Какой ужас, какой ужас, какой ужас! — повторяла Зина, прижимаясь к ней.

Алёна крепко стиснула Зинину руку и вслушивалась в каждый звук.

— Чалых с трудом наших мальчишек удержал. Олег с Женькой в гриме рвались на помощь, дураки, — зашептала Зина.

— Господи, что теперь будет! — тихо запричитала Ольга Павловна. — Я же просила: не надо! ещё убьют кого… Ведь снимут с работы, скажут: плохо организовано мероприятие. А я что — виновата?

Алёна с напряжением вслушивалась и вглядывалась в темноту. Шум за окнами наконец начал спадать. Потом послышался голос Радия:

— Всех в милицию!

— Товарищ Светлов, я ж за вас бился! — подхалимски прогнусавил кто-то.

— Завтра разберёмся, — как отрезал Радий и спросил встревоженно: — Николай, ты дойдёшь?

— Мы проводим, — отозвались девичьи голоса.

— Я с ним, — это сказал Арсений Михайлович.

«Живы», — с облегчением подумала Алёна.

Миша стоял посреди гримировочной.

— Все в сборе? Товарищи, второе отделение должно идти с блеском. Понятно? На «шесть». Максимум внимания, — строго повторил Миша. — Через десять минут начинаем.

Алёна взглянула на часы и невольно приложила их к уху. «Идут! Значит, драка длилась шесть-семь минут, а показалось-то…» Она поправила грим, растрепавшиеся волосы, постаралась сосредоточиться. Ощущение бессилия перед враждебной силой ушло, но остался горький осадок от дикости, до которой может опуститься человек.

Начали «В добрый час!» собранно, сдержанно и немного напряженно. Зрители, казалось, не дышали, слушали чутко, отзывались благодарно, играть становилось легче, отрывок пошел лучше и лучше.

Выходя на аплодисменты, Алёна не ощущала ни усталости, ни горечи. Она, как и её товарищи, готова была отдать всё, чем богата.

Глава семнадцатая. Снова БОП

Треволнения в Верхней Поляне не кончились с окончанием концерта. Когда, изнемогая от жары и усталости, бригада с гомоном и смехом ввалилась в гримировочную, посреди комнаты их ждал Саша Огнев.

Все кинулись к нему: «Как ты нашёл нас? Вот здорово, что приехал! На чем добирался? Отчего долго не писал?» — но все боялись слишком бурно радоваться и боялись спросить о главном.

— Мать похоронил, — неожиданно жестко оказал Саша, — и об этом всё. — И, сразу нарушив тяжелую паузу, вдруг заговорил по-деловому: — «В добрый час!», ребята, играете здорово. Ты зря, Михаил, плакался, честное слово! Хорошо играешь, по-настоящему, без скидок…

— Но выгляжу-то, наверное, Алёшкиным дедушкой? — с немного деланным смехом перебил Миша. — Нет уж, хватит: передаю тебе сию роль с восторгом.

— Не знаю, — серьезно ответил Саша. — Вы так крепко сыгрались… Не знаю. Ты, — обратился он к Олегу, — с самого начала мне нравился в Андрее, но вырос — во! — Саша долго говорил Олегу о его удачах, сделал два-три замечания.

Алёна нервничала, ждала, что Огнев скажет о ней. Она очень боялась недоброго отзыва о своей работе и не смогла бы защититься от него обычной презрительной злостью.

«Конечно, я не могу ему понравиться, — уговаривала себя Алёна, — он же репетировал с Лилей, а она играла прекрасно, и образ был совсем другой».

Саша одобрительно хлопнул по спине сияющего Олега, повторил горячо:

— Здорово, здорово вырос, — и очень сухо, не глядя на неё, начал: — Лена, не знаю, интересует ли тебя моё мнение…

— Конечно, интересует, — отрубила Алёна, напрягаясь всем телом.

В гримировочной стало тихо.

— Я тебя смотрел… Ну, если хочешь, предубеждённо. Мне очень нравилась Лилина Галина. — Саша был с ней всё так же сух и официален. — Не думал я, что ты можешь так глубоко, значительно… и так тонко… Очень интересно играешь.

Взгляды их встретились. Алёна почувствовала, что краснеет до слез и это видно сквозь грим.

— Ты такая неожиданная… — Саша словно искал слова, а его удивлённый взгляд стал непривычно мягким, и это смутило её совсем. — Я даже боюсь, хотя, конечно, хочу сыграть с тобой.

У Алёны отчего-то защемило в груди.

На редкость кстати в эту минуту постучали, и вошли Ольга Павловна, Чалых, Радий с заплывшим глазом, в измазанной белой рубахе, разорванной на груди. Они-то и отвлекли внимание от Алёны.

— Ну, молодые-красивые, — Чалых с дружелюбием оглядел всех. — Спасибо. Хорошо, очень ладно работаете! Нам это очень кстати. Принимайте свой естественный вид, и мы вас «под конвоем» доставим на ночлег. Да-да, «под конвоем» и «при фонарях». Темень у нас непроглядная.

Все разбрелись к зеркалам.

Стукнула дверь, зеркало отразило Арсения Михайловича — кисть его руки была забинтована.

— Все кончилось относительно благополучно, — сообщил он. — До утра Николая оставили в больнице. Остальным ввели противостолбнячную. У меня вывих. Вправили, вправили, — успокоил он. — Теперь уже не смертельно, — и улыбнулся.

— Можно у тебя вазелинчик? — спросила Глаша, подойдя к Алёне, и, перешагнув через длинную лавку, присела рядом. Она зашептала Алёне: — Предлагаю: все суточные — в общий котел и выделить пай Сашке, понятно?

Алёна молча кивнула.

— Ну и денёк сегодня — кошмар! — воскликнула Глаша и тихо сказала: — Поговори с Евгением и Джеком, остальным я уже… — и опять громко, для всех, пожаловалась: — Будто меня обмолачивали на току! — Перешагивая через лавку, опять наклонилась к уху Алёны: — Сашку поставим перед фактом. У него же самолюбие… вроде твоего…

Возле гипсовой фигуры с веслом их ждали три девушки, освещаемые фонариком Радия: Алёна узнала в них Таню и Любу, а третья — высокая, в цветастом платье, с пышными светлыми волосами до плеч, была незнакома.

При свете того же фонарика торопливо перезнакомились — высокая оказалась женой Радия. И шествие «при фонарях» двинулось.

Засмеялись, заговорили о сегодняшнем концерте и, конечно, о великой битве. Алёна, помня о Глашином поручении, взяла под руку Женю и отвела чуть в сторонку. Он понял её с полуслова:

— Ну, ясно! О чем разговор?..

Отпустив Женю, она среди идущих отыскала Джека, так же взяла под руку и чуть задержала. Они оказались позади всех.

— Чем обязан вашему вниманию, сеньора?

— Ладно, не дури! Понимаешь, для Сашки-то нет «единицы». Мы решили — все суточные в общий котел… и Сашку включить…

Джек пожал плечами.

— Мне-то он зачем нужен? Не в деньгах вопрос, это наплевать, но роли мне и самому нравятся. И кто это — «мы решили»?

Алёна выдернула руку, остановилась. Джек остановился тоже. Она пыталась унять возмущение, найти слова, чтоб объяснить, как необходимо сейчас Сашке работать, почувствовать себя нужным и близким, но не успела.

— А ты? — насмешливо бросил Джек. — Подкуплена комплиментарным отзывом? Удивляюсь тебе…

Алёна ахнула и, ещё не успев подумать, ударила Джека по лицу. Он выронил чемоданчик, двумя руками схватил её за руку повыше локтя и сжал так, что она чуть не вскрикнула.

— Подлец! — выдохнула она в его взбешенное лицо и пригрозила: — Пусти — закричу!

— Эй, ребята! — позвал Олег. — Что там у вас? Не отставайте — тут чёрт ногу сломит!

Джек медленно разжал руки:

— Ты ещё за это ответишь…

На фоне светлого пятна, бежавшего впереди по дороге, осторожно двигались чёрные фигуры. Пыль, словно дым, курилась из-под ног. Алёна кинулась догонять.

«Ну подлец! И что это за денёк сегодня выдался? А как же теперь с Сашкой?»

— Ты что отстала? — спросил её Олег и взял за руку. — Что-нибудь случилось?

— Потом.

Алёнка шла за руку с Олегом, но внимание её все время рассеивалось. Она то прислушивалась к общему разговору, то к неровным шагам Джека. Он брёл позади, спотыкался на избитой дороге. Становилось жаль его какой-то брезгливой жалостью: «Он подлец, а я? Нечего сказать: метод „воздействия“». И опять не давала покоя мысль о Сашке.

— …А папа говорит, что мерзавцы друг друга держатся, а мы против них пытаемся в одиночку, — выпалила Люба.

— Потому и надо организованно действовать, всем вместе, — сказал Радий.

— Сегодняшний случай — наглядное тому подтверждение. Давать отпор и тем воспитывать — «мыть, тереть и чистить», как сказал Ленин.

«Это Чалых, его голос», — подумала Алёна.

— Восточная пословица гласит, — мягко вступил Арсений Михайлович, — «кто рассчитывает на год вперёд — сеет рис, кто рассчитывает на десять — закладывает сад, а кто рассчитывает на сто лет, тот воспитывает людей».

— Мудрая пословица! — воскликнула Глаша.

— А не впадаем ли мы в идеализм: как же без экономической базы? — вдруг изрек Женька.

— Народная мудрость, как правило, не страдает идеализмом, — с улыбкой ответил Чалых. — Нельзя понимать буквально: мол, необходимо заботиться только о рисе, о хлебе, о садах, о тяжелой и легкой промышленности. Но всё это делается человеком, и не только руками, а и головой, и сердцем. Когда труд станет потребностью для всех, хлеб, сады, машины и все остальное будет даваться людям без авралов, без понукания. И без очковтирательства.

— Ох-ох-ох… — усмехаясь, протянул Радий. — Беда, что некоторым проще жить с авралами и дутыми сводками, чем обременять себя заботами о благоустройстве быта, о культурных запросах людей. А все-таки сегодняшняя маленькая победа меня радует и обнадеживает.

— Казенный оптимизм, — резко выделился высокий голос Тани. — Ты, Радий, раздавил сегодня клопа в клоповнике и празднуешь победу. Что это меняет?

— Очень плохо, если ты не понимаешь, — ответил Радий. — Вернее, не хочешь понимать.

— А ты не хочешь спокойно, разумно смотреть на вещи, — поддержала Таню Лиза, жена Радия.

— На кого будешь опираться? — начала опять Таня. — У многих старожилов, хоть они и в колхозе, а психология единоличников. Сами обеспечены: и огороды, и коровы, и свиньи, и гуси, и курочки — полное натуральное хозяйство. А новосёлы, кто умеет работать, не очень-то и задерживаются. Остаются бездельники да пьяницы. Вот Лиза рассказывала, что в школе слабый педагогический коллектив, директор больше увлечён личным хозяйством, многие учителя живут в таких условиях, что мечтают поскорее отсюда уехать. И ничто никому не интересно. Затеяли со школьниками озеленение, а потом выяснилось, что ни по какой статье не выделишь денег на саженцы. Вот и делай как хочешь.

— Да, да! — охотно подтвердила Люба. — Мама с завучем ездили в Деево, в питомник, там обещали выделить саженцы в шефском плане.

— Ремонтные работы начали сразу на трех дорогах, — опять раздражённо заговорила Таня. — На одной не хватает грейдеров, на другой — автомашин, на третьей — гравия. Люди разбегаются, ремонт — ни с места. А Голов краснобайствует, что три дороги в районе строятся.

Люба то и дело вставляла: «А мама говорила…», «А папа рассказывал…», факты называла неприглядные.

Обстановочка вырисовывалась такая, что оптимизм Радия опять стал казаться Алёне если не «казенным», то наивным.

— Ох, не позавидуешь Радию, — буркнул Олег, словно подслушав Алёнины мысли.

Алёна вздохнула. «Почему молчит Чалых? Шагает себе, с Сашкой беседует, будто его и не касается». Спотыкающиеся шаги Джека словно ударяли в спину, мешали ей.

— Ну что ж! — с иронией вдруг сказал Радий. — Если люди, умеющие работать, бегут — держать не станем. Будем опираться на тех, кто остался. Кстати, они себя неплохо показали сегодня. А потенциальный дезертир для меня — не опора.

— Опять демагогия, — устало отмахнулась Таня.

А Лиза примирительно протянула:

— Ты что, Светлов, не способен трезво, спокойно оценить обстановку?

«Мужа — и назвала по фамилии?» — удивилась Алёна.

— Семейный конфликт назревает? — тихо спросил Олег.

— Не «трезво-спокойно» надо оценивать обстановку, а страстно! — раздался вдруг голос Огнева. — Со страстной уверенностью, со страстным желанием, со страстной любовью, со страстной ненавистью. Откуда, черт подери, эта рассудочность, расчетливость, холод?

— От эгоизма, эгоцентризма! — неожиданно крикнула Алёна. — От мелкого практицизма.

И закричали хором: кто-то что-то возражал; кажется, Лиза защищала спокойствие и трезвость; кто-то утверждал, что мы действительно стали эгоистичны, расчетливы и равнодушны.

— «Без человеческих эмоций никогда не было, нет и быть не может человеческого искания истины», — опять вступил Саша. — Это Ленин сказал. «Трезво, разумно, спокойно»! Что будет с нами в старости? Ползучее существование, не выше чем на метр от земли, по которой топаешь и пылишь?

— Вот вам бы с вашими страстями и остаться в этом чудном районе, — с недобрым смешком, будто иголку, воткнула Таня.

Разговоры смолкли.

Олег стиснул руку Алёны, оба замерли, ожидая, что сейчас выдаст бешеный Сашка.

— А вот это уж настоящая демагогия! И притом самая дешёвая! — воскликнул Радий. — Докатилась, Татьяна. Точнехонько на позиции Голова перебазировалась. Мы — богатейший район — бедненькие, на иждивение просимся, нуждаемся в помощи, в спасителях. Пусть край нам жильё строит, дороги чинит, пусть шефы с заводов технику ремонтируют, тогда уж мы как-нибудь будем давать зерно… Нет, уж ты меня послушай, — резко оборвал он огрызнувшуюся Таню. — Будущий артист, выходит, должен сорваться с учебы и тащить за уши беспомощных комсомольцев — техника Татьяну Жебрик, агронома Радия Светлова и прочих? Да через два года он кончит институт!

— Извини, перебью тебя, Радий Петрович, — заговорил Чалых. — Александр как раз мне очень интересный план излагал: Краевой молодёжный передвижной театр. Не летние гастролёры, а свой театр, действующий круглый год. По чести-то, зимой нам артисты куда острее нужны. Радий Петрович, мы в этом театре кровно заинтересованы. Надо пробивать. Давай для начала в крайком комсомола!

— Костьми лягу, — негромко и будто удивленно сказал Радий.

— Да здравствует возрожденный БОП! Ур-ра!.. — закричал не к месту Женька.

Кто-то хлопнул в ладоши, и в темноте посреди пыльной разбитой дороги раздались аплодисменты.

Ещё бы! Всем курсом вынашивали этот план, чего только не выдумывали, куда только не залетало разогретое в спорах воображение!.. А какую горечь принес курсу холодный отказ! И вот их идея возрождается, театр нужен, за него будут биться. У Алёны мелькнула мысль: «А как же Глеб? Он что-нибудь придумает…»

— Мы вам ещё такую самодеятельность развернем! — в азарте воскликнул Олег.

— А строительство нового Дома культуры объявим ударной молодёжной стройкой! Вот и на зиму отличное дело для молодёжи района! — провозгласила Люба. — А вы на будущее лето приедете?

— Обязательно! — ответили ей хором.

— Нам, товарищи, крепкую связь надо держать, — начал Радий, подходя к Саше.

— Поторопитесь, граждане, — донесся с крыльца гостиницы голос Виктора. — Дуся такую лапшу с курятиной сварганила — симфония!

— Приехал бы за нами, давно бы уж отведали этой «симфонии», — поддразнила Зина.

— Приехал! — обиделся Виктор. — Только-только с тормозами управился. Чёртовы дороги!

Саша с Радием ушли в дом — обменяться адресами, остальные в ожидании их толпились у крыльца и вдыхали раздражающий аромат куриной «симфонии».

— Конечно, ничего по щучьему велению не бывает, — говорил Чалых Тане и Лизе, стоявшим в обнимку, — никто и не думает, что завтра всё изменится. Но не так мелка наша сегодняшняя победа, как вам кажется. Ребята сознательно, горячо, дружно пошли против безобразия — это уже много. И… любить людей надо, девушки, а не только недостатки их ненавидеть. Очень важно научиться видеть и поддерживать доброе.

Алёне вдруг вспомнилось: «Давайте искать хорошее в чужих работах. Это труднее. Плохое-то каждый может выискать».

— А мама говорит, что любви к людям надо учить, как музыке, с детства!

— Учить любви, как музыке! — повторил Женя, восторженно глядя на Любу. — Гениально, честное слово!

— Ну, Евгений спекся! — шепнула Глаша Алёне.

Алёна хотела сказать ей о Джеке, но тут вышли Радий и Саша, стали прощаться.

За ужином Джек не принимал участия в разговоре о возрождении БОПа. Прямо из-за стола Алёна увела Глашу на улицу, оглядываясь в темноте, тихо сказала:

— Джек не согласен с идеей «общего котла».

— Что?

— Ну, подлец! Ну…

— Подожди, — зашипела Глаша и замахала руками на Алёну. — Он же мне сказал, что согласен!

— Когда?

— Да только что! Перед самым ужином.

Усталые, но возбужденные, Глаша, Зина и Алёна расположились на ночь в трехкоечной комнатушке и долго говорили о событиях этого бесконечного, трудного дня.

— Таня какая-то дёрганая, но в общем неплохая девчонка, — определила Зина, расплетая на ночь свою косу.

— Люба намекнула — она психует потому, что у неё тут личные осложнения получились, — сказала Глаша. — Да, а вот уж Лиза эта…

— И что Радий нашёл в ней? — подхватила Алёна.

— Что нашёл? — перебила её Зина и на всякий случай перешла на шёпот: — А что Мишка в Маринке нашел?

Алёна только отмахнулась от надоевшего вопроса, а Глаша вздохнула и поёжилась, как от холода.

— Ох, всё-то у человека запутано, перепутано!..

— Девочки, и при коммунизме один будет любить, другой — нет. — Зина так посмотрела на подруг, будто сделала открытие.

— Ну и что? — Алёна словно споткнулась, не умея выразить то, что чувствовала. — Разве в этом дело? Не может быть жизнь… да и не нужна она никому, мармеладная. Но… — она сдернула с головы косынку. — Бывают несчастья чистые, а бывают такие, что человек злеет…

Глаша первая поняла её:

— Как с Лилей… Люди должны быть очень честными, очень деликатными и очень уважать друг друга, — решила она. — Тогда получится «естественная атмосфера».

Алёну мучила стычка с Джеком. Она отлично понимала, что применённое ею «физическое воздействие» было в жестоком противоречии с тем, о чём говорили сейчас Глаша и она сама.

— Девочки, только не смейтесь, — вдруг смущенно и грустно начала Зина, откидывая назад расчесанные волосы. — Что значит — труд станет потребностью? Как это сделать? Ведь потребность… Ну, что такое потребность?

— Потребность — это… — деловито нахмурясь, заговорила Глаша. — Это… должно быть… должно быть… привычка? — закончила она вопросом.

— Какая привычка? — возмутилась Алёна. — К чему привычка?

— По павловскому учению о временных связях, — вдруг обидевшись, настаивала Глаша.

— Так в чём они будут, эти твои «павловские связи»? Ну, в чём?

— А в том, что человек привыкнет работать, как умываться, как прибирать за собою постель.

— Ну не умойся, так сама и останешься грязной. А ведь тут… Это… Совесть должна быть — вот что! Это значит — я не могу, понимаешь, не могу, чтоб за меня другие работали… Стыдно.

— Пожалуй, отдает идеализмом! — неуверенно сказала Зина.

Алёна обозлилась:

— У, философ! Не идеализмом, а идеализацией! Что — ты, что — Женька! На экономической же и социальной основе! Ну, как тебе ещё?..

Зина вздохнула, укладываясь на постели:

— Перестройка человеческого сознания — самое долгое и трудное дело. И правда, с чего начинать? Ты говоришь — совесть. Любина мама говорит: надо учить любить, как музыке, с детства, а другие — воспитывать отношение к труду.

— Дурочка из переулочка, — с ласковым превосходством усмехнулась Глаша. — Откуда может быть совесть без любви к людям? И какое отношение к труду без совести? Человек же на части не разнимается, как машина.

— Все мы умные, — с легкой обидой ответила Зина. — Только где про это пьесы? Только такие, чтобы зрители не спали, не грызли бы яблоки и не говорили бы, как после нудного заседания: «Ну, что ж, в общем правильно!»

— Вот Сашка громыхал о рассудочности. Драматургам бы жару поддать! Эх, девочки, как нужны хорошие пьесы! Про сегодня, про самое-самое сегодня!

— Обязательно! — Зина подперла локтем голову. — Ведь вот на «Предложении» и на «Не всё коту…» хохочут-хохочут, а разговоры потом — о «Добром часе»… Даже о средненьком нашем водевиле! Потому, что это наше, сегодняшнее…

Алёна, заложив руки за голову, вытянулась на постели. Глаша скинула тапочки, подобрала ноги и вдруг застыла.

— А ещё потому, что о любви, — сказала она решительно. — Почему считают, что личное — это мелкотемье? Когда нам нужно о любви! Ужасно нужно! Поэтично, красиво, о настоящей любви…

— Ведь всё равно мы все любим! — со слезами в голосе воскликнула Зина. — А запутываемся и мучаемся… «Ромео и Джульетта» — мелкотемье? Личное?

Алёна проворно поднялась и села против неё.

— А что такое «личное», девочки? Ведь всё, что я люблю, всё — мое личное… Это же очень много… — И внезапно перебила себя: — Как у Ленина? «Без человеческих эмоций» нет «человеческого искания истины…»

Глава восемнадцатая. Так должно быть

О Деевском районе, одном из передовых в крае, бригада слышала давно, а Виктор — тот прямо уши прожужжал.

После Верхней Поляны и соседнего с ней Источинского района, где неустройство лезло из всех углов, Алёна очень рвалась в Деево.

Из Источинокого выехали утром и, учитывая качество дорог, предполагали, что пятьдесят километров проедут часа за два с половиной и успеют отдохнуть, пообедать, осмотреть Деево да ещё прорепетируют «В добрый час!» для Саши Огнева.

Кроме полного вечернего концерта в Доме культуры, бригаде на следующий день предстояло дать четыре коротких выступления на полевых станах. Эти коротенькие концерты во время обеденных перерывов назывались упрощённо «половинками». В этих «половинках» Алёшу впервые должен был вместо Миши играть Огнев — это позволяло бригаде разделиться и работать одновременно на двух станах.

Они проехали километров двадцать пять, успели почернеть от пыли, уже устали проклинать тряску и жару, как вдруг на очередном ухабе автобус словно крякнул, закачался и, припадая на правое переднее колесо, остановился.

— Рессора! — в один голос закричали Виктор, Арсений Михайлович, Саша Огнев и один за другим выскочили из автобуса.

Оказалось, что действительно сломался какой-то коренной лист рессоры, ехать нельзя и починить здесь нельзя.

Кузов подняли домкратом, разобрали рессору, и Виктор, обещав вернуться «часика через три, не более», уехал на попутной машине в ближайший гараж километров за десять. Бригада осталась «загорать» в ожидании.

Поблизости ни жилья, ни воды, ни тени. Поля, поля и поля. Солнце пекло немилосердно.

Сначала шутили, острили по поводу «вынужденной посадки». Потом притихли, девушки сидели на чемоданах в жалкой тени от автобуса, остальные бродили, присаживались время от времени на сухую горячую траву. Лучше всех устроился баянист: улегся на склоне придорожной канавы, поставил в изголовье свой баян, накинул на него плащ и, соорудив таким образом нечто вроде тента, мгновенно уснул.

Прошло три часа. Неотрывно следили за каждой машиной, появлявшейся в той стороне, куда уехал Виктор, но они одна за другой мчались мимо, надолго оставляя пыльную завесу.

Хотелось есть, а ещё больше — пить, жара утомила даже самых выносливых. Прошёл и четвёртый час, и пятый был на излёте, стало тревожно: ведь вечером концерт в Дееве, туда ещё часа полтора езды, да пока Виктор поставит рессору… А все голодные, измученные, отдохнуть некогда, а уж в Дееве-то никак нельзя осрамиться. Приходила в голову мысль: не случилась ли с Виктором беда?

Алёна с Олегом присели на траву, вытянув ноги, набухшие от зноя и ходьбы, — на ходу всё-таки меньше пекло, Алёне так хотелось спать, что глаза сами закрывались.

— Слушай, у нас же летит репетиция «Доброго часа», — сказала она, чтобы прогнать сон.

— Ага, — облизывая пересохшие от жары губы, ответил Олег. — Ничего: «половинки» назначены на три часа, может, успеем прорепетировать. Да, честно говоря, Сашке и не нужен этот прогон, это уж его дотошность заедает. — Олег посмотрел в ту сторону, где между дорогой и пшеницей маячили взад и вперед Миша, Арсений Михайлович и Огнев, о чём-то негромко, но горячо споря. — Ну, что там наш мудрый триумвират родит?

Из-за автобуса донесся отчаянный, истеричный крик Маринки:

— Не могу больше! Я умру здесь!

— У, психованная! — выругалась Алёна, однако, как и все, бросилась к ней.

Бледную до зелени, плачущую Марину поддерживала Глаша. Зина стояла перед ними на коленях, испуганно обмахивая их косынкой.

Маринку уложили на чемоданы. В горячей воде из раскаленного радиатора смочили платки, кое-как остудили их, помахивая на ветру, положили Маринке на лоб и на сердце. её вдруг начало тошнить. Глаша, оставив Маринку на попечение Миши и Зины, торопливо отвела за автобус Арсения Михайловича, Алёнку, Олега и Огнева.

— Похоже на тепловой удар, — сказала она почти беззвучно.

Однако, что нужно делать — везти ли Марину в ближайшую больницу на первой попутной, или тряска для неё опасна, — не знала даже Глаша…

— Поеду в больницу, выясню… — начала Алёна — её мучило, что она не сразу поверила в Маринкину болезнь.

— Почему ты?

В эту минуту налетел ветер, вздымая пыль, и сразу стемнело.

Никто не заметил, как черная туча, закрыв полнеба, уже наползала на солнце. Упали крупные капли, сверкнула молния, сразу же последовал раскат грома. Опять закричала Марина. Все заметались: дождь хлынул стеной.

В машине, поднятой на домкрат, укрыться было нельзя. Олег осторожно влез в автобус, но пока собрал плащи, все уже промокли насквозь. На Маринку вдруг полило с автобуса, её спешно перенесли на обочину и опять уложили на чемоданы, укрыли плащами. Она тряслась, как в лихорадке, девушки и Миша растирали ей руки и ноги. Время от времени смотрели на дорогу, прислушивались, ждали.

Из канавы вылез баянист, ошалело моргая от хлеставшего в лицо ливня, и сказал неуверенно:

— Так и промокнуть можно.

Только потом, вспоминая это «явление», хохотали до слёз, а в ту минуту вовсе было не до смеха.

Арсений Михайлович, засучив брюки, встал посреди раскисшей дороги «голосовать», чтобы добраться до ближайшей больницы и сообщить в Деево о непредвиденной задержке.

В мути дождя затарахтел мотоцикл, со свистом и шелестом разбрызгивая грязь, проскочил мимо, затормозил, затих на мгновенье и вернулся.

— Вы, что ли, артисты будете? — крикнул мотоциклист.

— Да, да, да!

Арсений Михайлович, пробираясь между лужами, подошёл к мотоциклисту. Через минуту парень умчался, а он спустился с дороги с доброй вестью — Виктор прислал записку: «Граждане, спокойствие! Подкрепление из Деева в пути. Подробности лично. Ваш В.».

И сразу всё повернулось. Туча унеслась так же стремительно, как и налетела. Опять засияло солнце, и всё вокруг засверкало. Правда, солнышко уже катилось вниз и не жгло, все скинули плащи, грелись в его нежарких лучах. Однако самым неожиданным и радостным было то, что Марина вдруг ожила. Тут-то уж Глаша и поставила настоящий «диагноз».

От сердца отлегло. И так легко дышалось после грозы, запахли травы и сырая земля.

Чтобы взбодриться, размяться, Алёна с Олегом занялись фехтованием на воображаемых шпагах и не слышали, как возник спор между Джеком и Арсением Михайловичем. Они подошли, когда спорящих уже окружили Женя, Огнев, Зина и Глаша.

— О чем вы говорите? Что вы знаете? — горячился Арсений Михайлович. — Как можно забыть, что права непременно накладывают обязанности? Мне всю душу переворачивает, когда я вижу распущенность, пьянство, безнравственное, неуважительное отношение к людям, как в Верхней Поляне, или эти убийственные дороги. Так говорить, как вы… — Он посмотрел на Джека с нескрываемым осуждением. — Вы разве не отвечаете за каждое безобразное явление вместе со всеми?

— Отвечаю. Хулиганство, лень, пьянство, всю человеческую мерзость ощущаю как личную свою вину. А вот…

— Я не к вам обращаюсь, Саша, — прервал его Арсений Михайлович.

— Нет, дело не в том, — повторил Огнев. — Дело не во мне или в Яше. Но ведь каждое безобразие, и большое и мелкое, не только общая вина, а ещё и чья-то персональная. То есть каждое безобразие имеет фамилию, имя и отчество.

«Саша — самый толковый на курсе», — подумала Алёна.

— Да, но я не об этом, — мягко, однако и настойчиво ответил ему Арсений Михайлович. — Вот Яков Яковлевич считает, что и капитализм по-своему дает простор личной инициативе, следовательно, не мешает развитию личности. Так я вас понял? — обратился он к Джеку.

— Ну, не совсем так… — Джек, щурясь, глядел в сторону. — Начали-то с дорог…

После верхнеполянской ссоры он раздражал Алёну каждым словом. «Вот ведь и не дурак, а беспринципный. И любой дрянью, если она „заграничная“, способен восхищаться».

— Да, начали мы с вами с дорог. Я в этом районе, вы знаете, случайно, а постоянно я работаю в предгорной зоне… — Арсений Михайлович вдруг замолчал, всматриваясь в даль.

Все повернулись, проследив его взгляд, и увидели приближавшуюся машину.

— Виктор!

Это действительно был Виктор, взволнованный, но торжествующий. Кроме нового коренного листа, он привез посылку от заведующей столовой из Деева — большую картонную коробку бутербродов с сыром и ещё теплыми котлетами и два термоса горячего кофе.

— Кормят там, граждане! — со сладким вздохом, прикрывая глаза, произнес он и пропел диковато: — «О, дайте, дайте мне свободу!» — я б только в деевской столовой кушал.

Разговор с Арсением Михайловичем, конечно, был прерван. Виктор «с переживаниями» рассказывал, как «в двух гаражах не оказалось коренного листа нужного размера и пришлось махнуть в Деево. Ну, там, конечно, народ мировецкий. Ждут».

Потом он с деевским шофером, проклиная грязь, ставил рессору, а голодная бригада уничтожала продовольственную «посылку». Кстати, Маринка от других не отставала.

Когда подъехали к переправе через речку, увидели, как по всему широкому, пологому спуску к парому в несколько рядов выстроились грузовики с лесом, машины, покрытые брезентами, среди них затерялось несколько вездеходов — «газиков», да на отлете, чтобы не придавили и не ободрали, словно нахохлились, зашлёпанные грязью голубенький «Москвич» и бежевая «Победа». На обочине спуска человек пятнадцать водителей, стоя группой, курили, о чем-то разговаривали, смеялись.

— Это же «представление» часа на четыре! — Виктор указал на противоположный берег, где грузился паром и где было такое же скопление машин.

— Может, пропустят?.. — заикнулся было Женя.

— Держи карман… — Виктор выключил мотор.

Бригаде случалось «стоять в очереди» на паром, и они уже знали, что порядок соблюдается строго, и никому, кроме «скорой помощи», исключений не делают. Но до сих пор ожидание ничего не значило, а сегодня они и так опаздывали, и не куда-нибудь, а в легендарное Деево, и вот на тебе — очередища часа на четыре!

— Нас же ждут!

— И откуда столько транспорту набралось?

Виктор таинственно подмигнул, включил мотор, автобус, воровато прижимаясь к очереди машин, стал тихо спускаться.

— Ты что же делаешь? — спросил Арсений Михайлович.

Огнев взял Виктора за плечо:

— Подожди, стой!

— Э! Э! Э! — донеслось из группы шоферов. — Вали-ка назад!

— Умный нашёлся!

— Тоже мне — «скорая медицинская»!

Виктор выключил мотор, но, не внимая ничьим уговорам, не тормозил, и автобус продолжал медленно ползти вниз.

— Ты что, глухой? Я те уши-то прочищу! — Один из водителей, ловко пробравшись между рядами машин, встал перед автобусом. — Стой, тебе по-русски сказано!

Пришлось нажать на тормоза. Автобус сразу же окружили обозлённые водители, а первый, преградивший им путь, молодой, черноглазый, в распахнутом до пояса комбинезоне, насмешливо поглядывая на девушек, дразнил Виктора:

— Подождёшь, не скиснешь, скоропортящийся груз! Думал — крадучись проползёшь? Подхилый, да мы тоже непросты. Не состарятся твои невесты.

— Да пойми ты, сатана чёрный, артистов везу! — багровый от злости, орал Виктор.

Его заглушил сердитый хор голосов, а «чёрная сатана», дурашливо прищурясь — «ври, мол, больше!», — тонко, фальцетом выкрикнул: «Мы тоже артисты!» — и, манерно, будто юбочку, вздернув штанины комбинезона, закружился, притоптывая на плотной сырой земле:

Деревня моя Деревянная. Полюбила я мило́го, Окаянного!

— Открой, Виктор!

Огнев и Арсений Михайлович выскочили из автобуса и обратились к двум пожилым водителям. Что они говорили, Алёна не слышала, только видела, что вокруг них собиралось всё больше народу, и на сердитых лицах появилось сначала выражение заинтересованности, потом они стали дружелюбными, видела, что черноглазый «артист» что-то возразил, к нему возмущенно повернулось несколько человек, а он оглянулся и погрозил кулаком Виктору. И вот уже, деловито указывая на колонну, водители перекинулись друг с другом замечаниями и почти все разошлись.

— Все в порядке! — заглядывая в дверцу, сообщил Огнев.

Как всегда, самые нетерпеливые и непоседливые Алёна и Олег вышли из автобуса и взбежали на крутой край дороги, откуда было видно весь спуск, и реку, и даль. Словно огромные звери, зафыркали, заработали моторы, и тяжело груженные автомашины осторожно отворачивали на сторону, освобождая путь автобусу.

Золотистое закатное небо отражалось в реке. На том берегу по обе стороны чёрной мокрой дороги уходило вдаль жёлтое пшеничное поле. Справа густо-зелёной полосой тянулся берёзовый колок, сквозь зелень просвечивали белые пятна стволов.

Черноглазый шофер — его машина стояла далеко, и отводить её не было надобности — подошел к автобусу и громко отчитал Виктора:

— Ты свои заходы забудь. Объяснил бы, как человек. Неужели нам по формализму нужно задерживать? Неужели мы не сочувствуем, ежели рабочие люди ждут артистов? А ты, понимаешь, вертихвостом. Кабы не артисты, посчитал бы ты, подхилый, тут звезды до светлого утречка… У Нижне-Долинского паром сорвало, все сюда и ринулись, оттого такой завоз и получился.

По тому, с каким удовольствием парень произносил местные словечки, Алёна решила, что он приезжий: ей самой нравилось иной раз щегольнуть местным словцом — сказать вместо забор — заплот, вместо лужа — лыва, наперекосых — вместо наискось.

За рекой начинался Деевский район, тряски поубавилось, дорога пошла ровнее.

— Вот, кстати, иллюстрация к нашему спору. — Арсений Михайлович указал на красные пятна битого кирпича, то и дело попадавшиеся на дороге. — И не асфальт, и не гудрон, но разве можно сравнивать с верхнеполянскими? А природные условия те же. Тут за дорогами следят, выравнивают, подсыпают отходами со стройки. А там запустили до того…

— Без капитального ремонта одни диссонансы получаются, — авторитетно подтвердил Виктор.

— Деевский район славится не только высокой культурой земледелия.

— Тут и хлеб лучше, я уже заметил, — перебил Арсения Михайловича Миша, — и чистый…

И Алёна увидела, что пшеница здесь выше, гуще, сильнее.

— Район славится ещё… — Арсений Михайлович сделал паузу, — благоустройством. Вы правильно сказали, Александр Никитич, — обратился он к Огневу, — каждое безобразие имеет фамилию, имя и отчество, но и каждое полезное свершение не безымянно. Приглядитесь к людям в Дееве…

Издали в лучах заходящего солнца Деево показалось не то огромным садом, не то лесом. Потом кое-где среди зелени завиднелись светлые шиферные крыши, кирпичные стены домов. Архитектурой поселок не поражал, домики, сложенные из кирпича, отличались только размерами. Но возле каждого был палисадник. Цвели левкои, медонос, табак и флоксы, и вечерний запах цветов с ветром врывался в открытые окна автобуса.

— Девочки, это же сказка!

— Здесь не только электричество, водопровод и канализация, — хвастливо сообщил Виктор. — На дорогу обратите внимание — паркет!

Деевский Дом культуры, построенный по знакомому уже типовому проекту, был, как и весь поселок, сложен из кирпича и отделан очень скромно. Фасадом он выходил на площадь, почти целиком занятую сквером с цветами, с кирпичными дорожками, где сидела на скамейках нарядно одетая публика. По обе стороны широкого подъезда стояли «Победы» и «Москвичи».

— Все собственные, — опять похвастал Виктор, будто эти машины принадлежали ему лично.

В Дееве бригада впервые увидела у себя за кулисами первого секретаря райкома партии. Он пришел к ним в антракте вместе с директором самого крупного в районе целинного совхоза и председателем Деевского колхоза, который пригласил артистов «отужинать после концерта в колхозной столовой».

Несмотря на усталость, играли собранно, горячо. Да ещё и зрители помогали: отлично слушали, принимали, долго не хотели отпускать.

Виктор не преувеличивал, говоря, что в деевской столовой «чисто, как в аптеке», кормили в ней по-домашнему вкусно и обильно. Заведующая — маленькая хлопотливая женщина — колобком каталась вокруг длинного стола, радушно угощала и всё беспокоилась: понравилось ли? не голодны ли? — хотя гости ели в три горла, нахваливая пухлые сибирские беляши и курицу с зеленым салатом, восхищались домашней малиновой наливкой и удивительным квасом.

Но самое интересное, как всегда, были люди.

В антракте Глаша, ещё в гриме и в образе Натальи Степановны из «Предложения», кокетливо поглядела на секретаря райкома:

— После Верхней Поляны мы точно в сказку попали!

— Да-а… — с неопределенной интонацией, басом прогудел широколицый шатен в расшитой украинской сорочке.

Алёне он показался флегматичным.

— Руководители района там не очень-то о людях заботятся, — продолжала Глаша тем особенным голосом, по которому её товарищи сразу определяли, что «Глашуха обвораживает».

— Правильные люди, — как бы возражая, ответил ей директор совхоза, человек в отличном костюме, но… с пустым левым рукавом. Лицо его, некрасивое и чуть асимметричное, привлекало живостью и острым, насмешливым взглядом. — Так и надо, — резко продолжал он, не смущаясь тем, что всех насторожили его первые слова. — Это самое благоустройство вроде азартной игры — так затягивает… Вот видите? — нагнув голову, он хлопнул себя по сильно поредевшей макушке. — Преждевременное облысение на почве благоустройства. И отстать невозможно, и конца ему не видно.

— Как и во всяком деле, — с мягкой усмешкой подковырнул секретарь райкома.

— Если б раньше сообразил, ни за что бы в это дело не влез. Верхнеполянцы понимают толк в том, как беречь собственное здоровье. Ругают нас не меньше, чем их, а хлопот у верхнеполянцев — никаких!

— Кто ругает и за что ругает — разница, — опять невозмутимо вставил секретарь райкома.

— Разница, разница, а все равно пух и перья летят, кровь льётся, километры нервов наматываются…

— Да брось, — вмешался третий пришедший, председатель колхоза. — Люди не знают тебя, подумают, что всерьёз.

— Не подумают, — все так же резко ответил безрукий. — Люди, близкие к театру, к литературе, не подумают. Разве бывает, чтобы отрицательный тип носил имя Андрей? — Безрукий вопросительно оглядел всех, и хотя вокруг уже смеялись, он с деловой серьезностью ответил, словно бы себе: — Это прекрасное имя существует только для положительных героев. Верно? Вот у тебя, друг, имя… — Он подмигнул спокойно улыбавшемуся первому секретарю: — Ты ещё можешь и в отрицательные выйти: Никон, да ещё Антипыч! А фамилия-то, фамилия! Разлука! Просто опасно!

За ужином этот положительный герой — Андрей Иванович Найдёнов — сел рядом с Алёной. Она заметила, как он следил за ней, когда рассаживались за столом, и, словно бы невзначай, ловко прихватил два стула слева от неё.

— Леночка!

Алёна с удивлением обернулась, но Андрей Иванович звал не её, а миловидную женщину лет тридцати, стоявшую по ту сторону стола с первым секретарем. Та ответила легким кивком и, что-то досказав собеседнику, неторопливо пошла вокруг стола.

«Жена!» — было подумала Алёна, на минуту стало скучно: она любила, чтобы за ней ухаживали. Но тут же сообразила: «Значит, понравилась как актриса!»

— Познакомьтесь, — сказал Андрей Иванович. — Елена Андреевна Разлука, великий и безжалостный эскулап. А вашего имени-отчества, извините, не знаю.

— Мы тезки, — ответила Алёна, глядя в глаза женщины. — Тезки по имени и по отчеству.

Они пожали друг другу руки, и Алёна почувствовала, что и этой женщине она симпатична.

— Андрюша, загадывай желание! — сказала новая знакомая. — Меж двух Елен, — и тут же, опираясь на плечо Андрея Ивановича, заговорила с Алёной. — Вы очень талантливо играли сегодня! Правда, правда! Весь коллектив у вас хороший, свежий, искренний. Но вы нам особенно понравились. Правда-правда. — Женщина коротко переглянулась с первым секретарем.

Возле него с одной стороны ворковала Глаша, а с другой сидел Огнев, и Алёна подумала, что это хорошо: Сашка наверняка поговорит с Разлукой о БОПе.

Алёнина тезка оказалась разговорчивой, Алёна узнала, что новая знакомая — хирург: после школы поступила на курсы медсестер и сразу же попала во фронтовой медсанбат. На фронте познакомилась с Никоном Антипычем и его лучшим другом Андреем Ивановичем. её родные погибли в Житомире, и после войны она поехала в Новосибирск, к родным мужа, Никона Антиповича. Так и стала сибирячкой. Андрей приехал к ним только в прошлом году, да так и остался здесь.

Андрей Иванович преувеличенно тяжко вздохнул:

— Кто может сделать человеку бо́льшую гадость, чем лучшие друзья? Втравили меня в это дело… — Он не докончил и махнул рукой.

Елена Андреевна засмеялась и, глянув за его спиной на Алёну, сказала:

— Вы уже видите, конечно, что он у нас только на разговор дурной. Вам бы надо побывать у него в «Радуге» — это совхоз называется «Радуга».

Когда все встали из-за стола и начали прощаться, Алёна вдруг огорчилась, рассердилась, что так и ускользает от неё этот непонятный Найдёнов. Колючий, противник благоустройства на словах, а на деле — директор необыкновенной «Радуги». Глядя в насмешливые ярко-голубые глаза, упрямо сказала:

— А мне вашу «Радугу» посмотреть необходимо.

— Сейчас? — словно ловя на слове, спросил Найдёнов.

Алёна точно повторила его интонацию:

— Сейчас.

— Поезжайте! — Елена Андреевна шепнула Алёне: — Правда-правда, вам понравится.

Уже у дверей столовой Алёна, оглянувшись, встретила возмущённый взгляд Огнева.

Ещё за ужином Алёна удивлялась, до чего уверенно и ловко действует её сосед единственной рукой. Но легкость, с какой Найдёнов управлялся со своим «Москвичом», просто поразила её.

— Неэкономно господь бог сконструировал человека: зачем-то лишние руки приделаны, — будто прочитав Алёнины мысли, сказал Найдёнов и добавил: — По плохой дороге я бы, конечно, не рискнул вас везти, а по этой можно.

Дорога действительно была отличная, по сторонам рядками стояли невысокие тополя. Через несколько минут впереди заиграли огни.

— Вон уже видна и наша «Радуга». — Найдёнов неожиданно остановил машину, обошел её и открыл дверцу Алёне. — Посмотрите пшеничку.

Она хотела ответить, что ничего не понимает в хлебах, но загляделась на залитое лунным светом поле. Словно затихающее море внезапно застыло, так и сохранив легкую неровность волн. Только тёмное небо не отражалось в этом море, не сверкала на нём ослепительная лунная дорожка. Оно ровно отбрасывало матовый, чуть голубоватый свет, уходя вдаль, постепенно темнело и где-то там соединялось с ночным небом. Ближе на шелковистой бледной голубизне проступали тонкие, как чёрная паутина, причудливые переплетения теней от колосьев, а ещё ближе колосья уже не сливались в шелковистое море, невысокая, но сильная пшеница будто дремала, чуть склонив налившиеся, отяжелевшие колосья.

— Красиво, — с едва уловимым нетерпением сказал Найдёнов. — А вы видели, как льется потоком чистое зерно?

— Красиво! — тихо ответила Алёна, думая о своем. — Почему художники не пишут поля при лунном свете? Голубая пшеница. — разве это не красота? — И, ощутив, что спутник ждет другого ответа, сказала: — Хороший у вас хлеб.

— Через пять дней уборку начнём. Только бы не зарядили дожди. В нашем деле каждый день на счету. Вырастить добрый хлеб — полдела. Убрать и вывезти до последнего зерна — тогда полный порядок.

Алёна следила за его подвижным лицом: по интонации было не разобрать, смеётся он по своей обычной манере или всерьёз говорит, а по глазам виднее. Интересно бы сыграть такого человека. Сашка мог бы, пожалуй.

— Верхнеполянцы потеряли авторитет и народ разогнали не только из-за пренебрежения к людям, к их быту. — Найдёнов легко, как по струнам, провел по ряду колосьев и прислушался к тонкому, чуть звенящему шуршанию. — Музыка, верно?

Алёна кивнула. Он, неторопливо и удивительно точно действуя единственной рукой, стал закуривать.

— Урожай в прошлом году получился баснословный, и не наша в том заслуга, природа — целина да влага — в меру сработала. А вот уборка да вывозка зерна — это уж люди решали. В Верхней Поляне погубили столько зерна! — сказал Найдёнов зло. — Повесить на всеобщее обозрение. Уборку гнали для «показателей» — столько-то гектаров! В бешеной спешке теряли зерно, рассыпали безжалостно на дорогах, а сколько хлеба у них сгнило, «сгорело» — вспомнишь, так оторопь берет. Разве людям не обидно? Подняли десятки тысяч гектаров целины, сеяли, убирали под дождями, ночей недосыпали — и для чего? Бросить на ветер человеческий труд! Белка может вертеть колесо без цели, а человек… Можно терпеть и неустройство, и всякие другие беды ради большой, доброй цели, но по чьей-то лени, разгильдяйству, карьеризму…

Найдёнов слегка прикрыл глаза.

«А что, если он живёт с глубокой душевной болью, и вот эти глаза, эти колючие остроты — всё для маскировки?» — подумалось Алёне.

— Нельзя обманывать людей. Обещать исправную технику, а дать расхлябанные чудища. Обещать квартиры — и оставить на зиму в продувных бараках. Нельзя обманывать и выкручиваться. Этих Верхних Полян ещё достаточно в нашей жизни. А человеку нужен осмысленный труд. Когда он теряет веру… — глаза его открылись. — Вот наш Никон Разлука… Э! Такого на сцене сыграть бы. Только не написать и не сыграть. Пуд соли надо съесть, чтоб его понять.

Но сам Найдёнов казался Алёне интереснее.

Он сильно затянулся сигаретой и, выпустив струйку дыма в сторону, посмотрел ей в глаза.

— Вот — руку на сердце — Разлука вам не очень понравился? Я и говорю: пуд соли, а у нас с ним больше съедено… Поедем в «Радугу», — оборвал он себя и пошёл к машине.

Найдёнов долго ещё возил её по полям, называл сорта пшеницы, объяснял особенности каждого сорта и по-детски обрадовался, что она запомнила латинские названия, научилась отличать «альбидум» от «мильтурум» и «гордейформе» — рослой красавицы с пышным длинноостым колосом.

— Народ за изящество зовет её «гордая форма». Это экспериментальное поле. — Найдёнов плавно повел рукой, как бы подчеркивая движением особенную стройность пшеницы. — Э-э, хороша выросла! — смачно покрякивая на этом «э», воскликнул он. — Идет на высшие сорта муки, очень ценная твердая пшеница — одним словом, «гордая форма».

Потом, уже почти требуя, чтобы Алёна поняла и запомнила, словно завтра ей самой предстояло заниматься севом, он объяснил, как удалось им при нынешней засухе получить виды на хороший урожай. С особой горячностью рассказывал, почему за всю посевную не случилось ни одной аварии, ни одной серьёзной поломки машин — словом, ни одной задержки.

Алёна слушала, не пропуская ни слова, её интересовало не то, что он говорил, а как он говорил.

— А вы видели когда-нибудь бескрайнее поле, усыпанное изумрудами? — на миг повернувшись к Алёне, спросил Найдёнов. — Приезжайте-ка ранней весной. Степь наша не скупа на урожай, она только требовательна к земледельцу.

Они уже приближались к посёлку, миновали густой берёзовый колок с искрами на стволах от лунного света и поднялись по пологому склону.

Такие же, как в Дееве, кирпичные и сборные дома под шиферными крышами выстроились в три продольные и три поперечные улочки. Посверкивая листьями, стояли прозрачные молоденькие тополя, кустарник отделял проезжую часть улиц от пешеходной. Как и в Дееве, возле каждого дома был палисадник с цветником.

— Разрастётся всё — будет как в Дееве, — опять, словно отвечая на мысли Алёны, заговорил Найдёнов. — Только в прошлом году посажено, а кое-что и этой весной.

Аккуратно ведя машину по безлюдным улочкам ночного посёлка, он принялся рассказывать Алёне, как выбиралось место для жилья: чтобы вода была близко, а грунт не задерживал влагу, чтобы не гуляли по склону холодные ветры.

— В общем, знаете, это строительство и благоустройство до того морочное дело… — будто устыдясь своей увлечённости, Найдёнов снова перешел на привычный иронический тон. — Мало того, что мозги пухнут, так мы ещё перессорились со всеми: строители из края, дорожники — все нас костерили. Всё построили сами, и дороги ремонтируем сами. Сначала квалифицированных строителей оказалось у нас только двое, а сейчас почти все стали строителями. Вот кончим уборку, водопровод начнём, клуб надо достроить, — он указал на кирпичные стены, выросшие до половины второго этажа. — Пока кино крутим в столовой. Эх, жаль, люди спят. Я бы вам квартирки показал! Ванны, конечно, ещё не поставлены, но водопровод осилим, тогда догоним Деево. Канализацию, центральную котельную… Да! Паровое отопление, а там и газ… — Он нарочито тяжело и длинно вздохнул: — Как поэтично! Путь к поэзии лежит, извините, через канализацию.

— Да вам же нравятся и стройка и благоустройство!

Найдёнов мельком глянул на неё.

— Эх, артистка! — поддразнил он довольно сердито и спросил в упор: — Надо или не надо, чтобы люди жили как люди? Вот отсюда и «нравится», пропади оно пропадом! Я же вам сказал: путь к поэзии — через канализацию!

Они объехали вокруг заложенного прошлой осенью молодого фруктового сада, затем Найдёнов показал столовую, баню, место будущей больницы и школы.

— Школа — стройка не срочная. Народ в большинстве молодой, школьников пока маловато.

И опять Алёна услышала в спокойных, деловых словах спрятанную боль. Она попробовала продолжить разговор:

— Да, удивительно тут мало ребятишек. Одни холостяки на целину приехали?

— Большинство. Да мы уж и так много свадеб отгуляли, скоро ясли придется строить, — усмехаясь, ответил он и, с напряжением глядя вперед, сказал: — Кого это бессонница мучает? До начала уборки по ночам надо спать. Впро